Семка проснулся от холода. Утро. На лесной прогалине белеет туман. Из–за густого осинника виден краешек огромного красного солнца. Парень поднялся со мха потихоньку, чтоб не разбудить Настю. Пошел в лес.
Благодать–то какая! Посмотришь на землю против солнца — трава стоит, жемчужная от росы, и блеска в ней мало, зато паутинка, сетью растянутая меж сосен, самоцветами унизана.
Пока собирал хворост, вроде легко на душе было, а вернулся на поляну, запалил костер, дымной струей заволокло сердце. Глядел на Настю, думал: «Печаль ты моя, я ли тебя не люблю, головы своей за тебя не жалел, а ты… Не иначе околдовал татарин девку, напустил порчу. Как новую напасть избыть, на черный морок с мечом не пойдешь!»
Не заметил, что Настя проснулась; когда шевельнулась она, поднял голову, пытливо заглянул в тихие, глубокие озера ее печальных очей. Потемнела их прозрачная лазурь, тишина стала обманчива, и ждешь тревожно — поднимется из синей бездны неведомое, холодным плёсом [66] сверкнет.
Неведомое! Когда–то думал, что все мысли Настины изведал, а ныне… Гадай о них по потаенному блеску очей, жди беды. Вот и сейчас прозрачные искры дрожат у нее на камышинках ресниц. Кабы искры эти только лесной росой были!..
И опять спор, и опять то же.
— Лада моя, доколе мучить меня будешь? Неужто вправду в монастырь от меня уйдешь? Невмоготу мне это.
Долго, долго смотрела она на Семена, — вот ведь, кажется, близкий, родной, а по–прежнему не прижмешься к парню: ужасом зимним изошла душа, и Семкиных ласк ей не надо. Страшно! Вдруг он мурзу напомнит. Скинула плащ, подхватила упавшую косу.
— Не мучь меня, Сема. Нет у меня никого, кроме тебя, только и к тебе пути мне заказаны, для такой одна дорога — в черницы, грех замаливать.