Мне было не до пустых разговоров. Я с укоризной спросил:
— Почему же ты не сказал мне, что он лечил людей?
Жюль расхохотался:
— Любопытство все-таки разобрало! Почему не сказал? Да просто не пришлось к слову. И кроме того Марат ведь давно уже никого не лечит! Или, будем более точными, раньше он исцелял человека, теперь думает о исцелении человечества. Что же важнее, по-твоему?..
Я сел на продавленный диван. Вероятно, у меня был достаточно глупый вид.
Мейе положил мне руку на плечо:
— Устал, старина? Измучил тебя твой дражайший Дезо. Приготовить кофе?
Я посмотрел ему прямо в глаза:
— Жюль, ты говорил мне что-то о его газете. Принеси, пожалуйста, номера, какие у тебя есть. Я хочу наконец разобраться во всем этом…
Я часто думаю о предыстории моих отношений с Маратом.
Казалось бы, что общего между нами? И почему я должен был встретиться и сблизиться именно с ним — человеком совершенно иного круга, иных взглядов и привычек, да к тому же и жившим так далеко от моего родного Бордо?
Но нужно было случиться именно так, чтобы я, слышавший о Марате еще ребенком, отправился в Париж в начале революции; нужно было, чтобы в пути я познакомился с человеком, близким Марату, чтобы этот человек устроил меня на квартиру и стал моим другом!
Это — одна линия.
А вот и другая.
Нужно было, чтобы я увлекался медициной — прежней страстью Марата, чтобы я попал в Отель-Дьё и там столкнулся с больным, который возбудил во мне интерес к Марату-врачу!
Но, заинтересовавшись Маратом профессионально, я не мог оставаться равнодушным к разговорам Мейе о нем как о публицисте и политическом деятеле, не мог не обратиться к его газете.
Газета открыла мне мир во многом неведомый, непонятный и противный моему воспитанию, среде, меня породившей, всем моим прежним взглядам. У меня ежечасно рождались вопросы, ответить на которые мог только он.
Отсюда — неизбежность встречи.
Встретившись же с этим удивительным человеком, я, при своем характере и склонностях, должен был неизбежно попасть к нему в духовный плен.
Так разворачивалась цепь событий, важнейшие звенья которой определились осенью 1789 года, а исходным рубежом стали газетные листы, захваченные мною у Жюля Мейе.
* * *
Я бережно храню их долгие годы.
А когда умру, они перейдут в Национальную библиотеку.
И много лет спустя историки снова будут читать и перечитывать их, пытаясь воссоздать образ того, чей неутомимый труд вызвал к жизни эти неровные, плохо обрезанные, желтовато-серые листы. И будут спорить: почему они такие разные, почему на некоторых столько ошибок, на одних так прыгает шрифт, а на других он и вовсе стерт? И никому не придет в голову совсем простая разгадка: ведь временами, и довольно часто, газету делал всего один человек, бывший и автором, и редактором, и типографом, и издателем, человек гонимый, преследуемый по пятам, скрывающийся на чердаках и в подвалах и все же регулярно дающий читателям очередной номер в назначенный день!