Мейе был прав. Мы находились у ограды монастыря. Я и не заметил, как оказался в гуще толпы. Смеркалось. Кое-где в окнах соседних домов начали зажигаться огни.
Утверждают, будто время — неумолимый разрушитель.
Это верно. И все же самый страшный разрушитель — человек.
Человек разрушает, даже создавая.
В один прекрасный день архитектор прочерчивает на плане города прямую линию и говорит:
— Это будет здесь.
И тут же рушатся дома, исчезают улицы, рассыпаются в прах величавые памятники прошлого!
Новые поколения уже не увидят массивной ограды, высоких ворот под золоченой цифрой «1673», обозначавшей год закладки церкви, не увидят и самую церковь — одно из наиболее прославленных мест революционного Парижа, где собирались Кордельеры с 1789 года и где позднее возник их знаменитый клуб…
Я очень люблю свою Alma mater — Хирургическую школу. Я знаю, что она остается одним из красивейших зданий столицы. Мне вполне понятна нежность архитектора Гондуина к своему удавшемуся детищу: будь я на его месте, вероятно, я испытывал бы то же самое. Но чего я никак не могу понять — это спокойной совести, с которой зодчий добился разрушения Кордельерской церкви вскоре после революции по той лишь причине, что колоннада школы рельефнее выделялась на фоне пустой площади…
Теперь в распоряжении историка имеются лишь описания да пожелтевшие гравюры.
Но в дни моей юности церковь стояла на месте, и, закрывая глаза, я снова вижу ее такой, как увидел впервые в октябре 1789 года.
Потом я много раз бывал у Кордельеров, но никогда уже не испытывал подобного тому, что испытал в этот вечер.
…В сгущающихся сумерках разобрать отдельные лица было трудно. Народу оказалось много, люди были одеты по-разному: черные фраки судейских и клетчатые рединготы буржуа перемешивались с рваными куртками ремесленников и блузами рабочих. Шли молча, и только стук каблуков гулко отдавался по каменным плитам двора обители.
Обогнув церковь, мы очутились перед большой чугунной дверью, ведущей в одну из пристроек. Сюда-то и устремлялся многоликий людской поток, подхвативший нас у главных ворот. Вслед за Мейе я нырнул в темноту.
Если снаружи дневной свет угасал, то внутри было и вовсе темно: помещение, в которое мы вошли, освещалось десятком тусклых светильников, и глазам пришлось привыкать, прежде чем я смог различить отдельные предметы. И по мере того как они прояснялись, меня охватывало все большее изумление.
Я увидел просторный, довольно низкий зал со сводами и стрельчатыми окнами; на стенах кое-где остались следы религиозной живописи; вдоль потолка тянулись гирляндами массивные заржавленные цепи. Впрочем, этим и ограничивались свидетельства прошлого; всем остальным зал полностью отвечал своему новому назначению.