— Пощупай-ка, — сказал Дэвид, напрягая бицепсы. — Как следует.
Ребекка протянула руку над миской овсянки и дотронулась до его руки. Она словно коснулась комка замерзшей земли.
— Потрясающе, — проговорила она. — Правда потрясающе.
Дэвид встал и посмотрел на свое отражение в тостере. Напряг мышцы обеих рук, как боксер, демонстрирующий себя публике. Потом повернулся боком и снова посмотрел на свое отражение.
— Неплохо.
Единственное зеркало в доме ее отца висело над раковиной в ванной. Если только Ребекка не чистила зубы или не умывалась, ей нельзя было даже близко подходить к зеркалу: тщеславие — это грех. «Твоя мать сбежала от одного культа лишь затем, чтобы принять другой, — заявила тетя Кэтрин. — Клянусь Богом, ни один священник Конгрегациональной церкви не живет так, как вы». Только ведь Ребекка жила именно так. Ей так хотелось, чтобы тетушка прекратила это, просто ушла бы и прекратила говорить такие вещи. «Хочешь переехать жить к нам?» — как-то раз спросила ее тетя Кэтрин. Ребекка только помотала головой. Ей не хотелось упоминать о «единодушном попечении». Кроме того, тетя Кэтрин вызывала у Ребекки чувство беспокойства, такого же, какое вызывала у нее учительница математики, миссис Киттеридж. Миссис Киттеридж иногда пристально смотрела на Ребекку, когда предполагалось, что ученики в классе делают самостоятельную работу. Однажды в коридоре она сказала Ребекке: «Если тебе когда-нибудь захочется со мной о чем-то поговорить — о чем угодно, ты можешь это сделать».
Ребекка ничего не ответила, она просто прошла мимо со своими учебниками.
— Ну ладно. Я ушел, — сказал Дэвид, задернув молнию на спортивной сумке. — Ты записала номер, где требуется ассистентка зубного врача?
— Да, — ответила Ребекка.
— Удачи, Бика-Бек, — пожелал ей Дэвид.
Подойдя к холодильнику, он стал пить апельсиновый сок прямо из картонки. Потом взял ключи и поцеловал Ребекку на прощание.
— Не забудь, — напомнил он. — Держись уверенно и не говори слишком много.
— Хорошо, я помню, — кивнула Ребекка. — До свидания.
Она сидела за столом над пустой миской из-под овсянки и размышляла о своей неутолимой жажде говорить. Жажда говорить возникла вскоре после того, как умер отец, и так и не исчезла. На самом деле это было что-то физиологическое, ей хотелось от этого избавиться так же, как избавляются от курения.
Ее отец придерживался правила: никаких разговоров за едой. Если подумать, правило было странное — ведь каждый вечер в маленькой столовой пасторского дома сидели только они двое. Конечно, могло быть так, что отец в конце дня очень уставал после посещения больных и умирающих — их городок был мал, но обычно в нем кто-нибудь да болел, и довольно часто кто-то даже умирал — и, чтобы отдохнуть, ему нужна была тишина. Во всяком случае, они с отцом вечер за вечером сидели там вдвоем, и слышалось лишь позвякивание столовых приборов о тарелки или стакана с водой, поставленного обратно на стол, да приглушенные, слишком хорошо знакомые звуки пережевывания пищи. Иногда, поднимая глаза, Ребекка видела на подбородке отца оставшийся там кусочек еды; у нее перехватывало горло, она не могла глотать из-за неожиданно охватывавшего ее чувства любви к отцу. Но порой, особенно когда она стала старше, ее радовало то невероятное количество сливочного масла, которое он поглощал. Именно на любовь отца к сливочному маслу полагалась Ребекка, надеясь, что оно-то и приведет его к концу.