Мне тогда было тринадцать, и мы жили на окраине Рочестера, штат Нью-Йорк, в районе, застроенном блестящими новенькими домиками — длинными одноэтажными и двух- и трех-этажными, с комнатами на разных уровнях. Летом сумерки опускались долго-долго. Дети играли во дворах, носились друг за дружкой по соседским газонам, перекрикивались, а когда темнело, матери принимались звать их домой — каждая со своего крыльца. Из-за жары у всех были распахнуты входные двери, и до нас доносились «доброй ночи», «увидимся завтра» и звук опускающихся шторок, а потом все затихало, раздавался только треск сверчков да гул проезжающих машин. В тот самый вечер я сидела в гостиной, а родители пели. Они оба преподавали музыку и весь день слушали чужое пение — бесконечные гаммы, одни и те же песни, шлифуемые снова и снова. Моя мама Патриция работала в небольшом частном колледже, а вот отец, Эдвин Флеминг, обучал вокалу в средней школе, так что за день он сталкивался с сотней голосов. Когда дни напролет поешь и слушаешь других, казалось бы, к вечеру в тебе не должно остаться ни единой ноты; но родители приходили домой и пели в свое удовольствие, будто за рабочий день музыка их вовсе не утомила. В тот вечер они пели друг для друга, для меня, моей младшей сестры Рашель и брата Теда. Мама играла на фортепиано, отец стоял рядом, они исполняли «Бесс, теперь ты моя» Гершвина. Этот дуэт из «Порги и Бесс» они особенно любили: романтичная, берущая за душу песня как нельзя лучше подходила их голосам, папин баритон превосходно оттенял чудесное мамино сопрано. Я распласталась на ковре в гостиной с собакой Бесси, чувствуя необыкновенное умиротворение.
Отец был привлекательным мужчиной со слегка выдающейся нижней губой и блестящими черными волосами, спадающими на лоб, как у Элвиса Пресли. Мать походила на любимых актрис Хичкока и представляла собой нечто среднее между Типпи Хедрен и Ким Новак. Они были красивой парой, и, когда пели дуэтом, становилось ясно, что у нас все хорошо, что мы — счастливая семья. Благодаря им пение всегда ассоциировалось у меня со счастьем, ведь если гармония существует в твоей собственной гостиной, она непременно должна быть и во всем мире. Я бы могла лежать и слушать их целую вечность.
Их послеобеденные спевки не были редкостью, но в тот летний вечер дети, игравшие во дворах, побросали мячики и прислушались, а матери, вышедшие позвать отпрысков, вернулись домой за мужьями; один за другим соседи подтягивались к нашему дому. Они напоминали мотыльков, а мои родители — влекущее, невыносимо прекрасное пламя. Некоторые вошли внутрь, но большинство столпилось на улице, за венецианским окном. Потихоньку собралась вся округа. На нашей улице жили эмигранты, в основном семьи из Италии, недавно переселившиеся на север штата Нью-Йорк. Мои родители исполнили для них популярные арии и дуэт из первого акта «Богемы». Мама тогда заканчивала аспирантуру в Истменской школе музыки и спела арии Пуччини «Mi chiamano Mimi», «In quelle trine morbide» и «Vissi d'arte», которые репетировала для выпускного концерта. После каждой арии зрители бурно аплодировали, не веря в счастливое совпадение: такие замечательные певцы живут на их улице, прямо под боком. Концерт затянулся до самой ночи; держась за руки, улыбаясь, кланяясь, родители исполнили все дуэты, какие только были в их репертуаре. Наконец представление закончилось, обессилевшие, но взволнованные соседи разошлись по домам, а нас отправили в кровать. Но мне, как Элизе Дулиттл, было не до сна. Я была самой счастливой девочкой на свете: все восхищались моими родителями, а я могла наслаждаться их пением в любой момент.