Так или почти так рассуждал про себя подпоручник Анджей Рашеньский, будучи свидетелем, правда, сидящим не в первом ряду, событий, связанных с поездкой Сикорского в Россию. Как корреспондент местного издания газеты «Ожел бялый» [16] (несколько его корреспонденции перепечатала британская пресса, благодаря чему его фамилия приобрела определенную известность), он участвовал во встрече Верховного в Куйбышеве, а также в его поездке в Москву, и позднее в инспектировании польских частей. Посол Кот соблаговолил побеседовать с ним после переговоров со Сталиным, он даже получил приглашение, что явилось для него полной неожиданностью, на большой банкет в Кремль. Он болезненно переживал ограниченность своих знаний и, как многие его коллеги, во время войны и позже пытался докопаться до того, что скрывалось за жестами, словами и формулировками. Действительно, на его глазах происходил поворот, в этом был уверен и он — человек, который провел два года в лагере для интернированных польских офицеров на далеком Севере, он остро чувствовал теперь значимость этого поворота, а когда его спрашивали, почему он не пишет о пережитом в лагере, отвечал, что хочет написать сначала о будущем и о том, что происходит теперь, а для сведения счетов с прошлым еще придет время, если оно вообще придет.
В огромном кремлевском зале он видел Сталина, поднимавшего тост за великую, сильную, более крепкую, чем раньше, Польшу, и хотел верить этому грузину, острый взгляд которого из-под кустистых бровей смягчала иногда доброжелательная, возможно заученная, улыбка. Немцы стояли еще под Москвой, на заснеженных полях под Клином, Дмитровой, Яхромой, Рогачевом, Солнечногорском. Русские в неглубоких, наспех вырытых в затвердевшей земле окопах сдерживали натиск немецких танковых полчищ, а здесь, в ярком свете люстр, на мягких коврах, за банкетными столами, с рюмкой хорошего вина в руке, он, бывший военнопленный, бывший лесоруб, бывший враг, праздновал примирение, которое должно было быть прочным и открыть дорогу к Польше. Его пугала дальность этой дороги… Рядом со Сталиным стоял Сикорский. Рашеньскому хотелось услышать, о чем они говорят, прочитать их мысли.
Он мог попытаться воспроизвести их беседу, опираясь на воображение. И Рашеньский решил, что если останется в живых, то попробует сделать это, и хотя со временем его знания вряд ли пополнятся, такое воспроизведение все же станет возможным и даже необходимым. Он думал о будущем с надеждой, страхом и огромным желанием ускорить время.
Термометры в Москве показывали тридцать два градуса ниже нуля. Рашеньскому казалось, что этот заснеженный, стойко переносивший холод и нависшую над ним опасность город, которого Сикорский никогда не видел, но о котором много раз и по-разному думал, должен произвести на него сильное впечатление. Он ехал в Кремль на свою первую встречу со Сталиным, и нетрудно было представить себе эту поездку: пустая Красная площадь, собор Василия Блаженного, выглядевший как декорация, перекрещивающиеся высоко в небе лучи прожекторов. Он наверняка молчал, окидывая рассеянным взглядом улицы, по которым проезжали; молчал и сидевший рядом посол Кот. Возможно, перед своей первой беседой с человеком, который, вне всякого сомнения, был нелегким партнером, Сикорский не сдерживал своего воображения, не проговаривал про себя заранее придуманные фразы, а дал простор мыслям, словно надеясь, что в их беспорядочном нагромождении возникнут, как бы сами собой, решения, которые он искал. «Статус-кво, — слышал он голос Соснковского, — статус-кво до сентября 1939 года — вот основное условие наших переговоров с Москвой». «Условие? — рассмеялся Ретингер. — Если не подпишем с ними соглашения, то окажемся на задворках событий». «А границы?» — спросил Сеида. «Черчилль нас поддержит, даст гарантии; я не имею, по конституции, права обсуждать вопрос границ». Сидели в самолете, и Ретингер время от времени наклонялся к нему: «Вопрос о Москве еще не решен, генерал, надо проявить твердость».