— Но теперь авиация — это самое опасное… Конечно, лично я не верю в войну.
— А по-моему, дело дрянь. В Москве ни с места… Боюсь, как бы не кончилось катастрофой.
Это было в столовой за утренним кофе, Лансье развернул газету и вдруг с необычным для него волнением закричал:
— Русские нас предали!
Марселина испугалась, никогда прежде она не видала, чтобы газета вывела из себя мужа; если он и делился с другими членами семьи новостями, то были это театральные сплетни или забавные истории о том, как плодовитая канадка родила пятерню. А теперь Лансье был чрезвычайно возбужден. Марселина хорошо знала, что означает этот тонкий голос, переходящий в визг.
Мадо подошла к отцу:
— Что ты сказал?
— То, что сказал. Они сговорились с немцами.
— Этого не может быть…
— Пожалуйста… Телеграмма Гаваса из Москвы.
Мадо молча ушла к себе. Она еще слышала визг отца, возмущенный голос Луи: «Я этого от них не ожидал. Во всяком случае, это не поступок спортсмена»… Мадо казалось, что они говорят о Сергее. Неправда, этого не может быть! Он отверг любовь во имя своей идеи, разговаривал с Мадо и вдруг кидался к газете… А сколько раз он говорил, что будет воина, нужно разбить фашистов…
Неужели и это приснилось? Изменил ли Сергей своей мечте? Или, может быть, Сергей сейчас мечется, не знает, как жить? Может быть, мечта изменила Сергею?.. Нужно с кем-нибудь поговорить, понять. То, что Мадо, вслед за отцом, называла «политикой», ворвалось в ее жизнь, слилось с ее личным горем.
Она пошла к Самба. Он был взбудоражен:
— Чорт бы их всех побрал! Теперь обязательно будет война. А с немцами не так легко справиться. Если в четырнадцатом мы провоевали четыре года, теперь придется воевать восемь лет…
— Самба, но что сделали русские?
— Очень просто, договорились с немцами…
— Но этого не может быть!
— Ничего нет удивительного. Мы хотели перехитрить их, они перехитрили нас, вот и все…
Мадо говорила себе: Самба тоже не понимает. Он знает одно — свою живопись. Они все читают газеты и верят… Да, но это — телеграмма из Москвы… Кто же ей сможет объяснить? И вдруг вспомнила: Лежан. Как это она раньше не подумала? Несколько раз Сергей ей говорил: «Лежан нас понимает… Это настоящий друг»… Если он понимал Сергея, он сможет ей все объяснить…
Редко внешность так расходится с душевными свойствами, как то было у Анри Лежана; ни добрые, несколько растерянные глаза, ни мягкие движения не выдавали железной воли этого человека. Лансье им не зря гордился: Лежан был одним из самых одаренных инженеров Парижа; если он застрял на небольшом заводе «Рош-энэ», то только потому, что его имя выводило из себя крупных промышленников; — мало о ком говорили с такой ненавистью. Правых раздражало его умение держаться в любой обстановке, сдержанность, эрудиция. Нивель как-то сказал: «Я могу понять голодранца, который читает „Юманите“, но коммунист, который читает Данте, — это нечто неестественное и отвратительное»… Сын адвоката, одного из первых социалистов Лилля, и внук врача, в молодости чуть было не поплатившегося жизнью за то, что он прятал раненых коммунаров, Анри Лежан был потомственным интеллигентом; к коммунизму он пришел путем долгих размышлений, а сделав выводы, с головой окунулся в повседневную политическую работу. Рабочие говорили: «Наш Анри словами не бросается»… Его любили за суровость, преданность, за большую душевную чистоту. Да и не такой обманчивой была его внешность: жесткий с врагами, он был отзывчив, внимателен к товарищам. В одной правой газете Лежана назвали лицемером, уверяли, будто он любит роскошь, элегантных любовниц, дорогие притоны. А Лежан жил с женой и двумя детьми, из которых старшему исполнилось недавно шестнадцать лет, в маленькой квартире, где единственной роскошью был рояль — жена Лежана, Жозет, любила музыку.