Онича (Леклезио) - страница 98

Финтан привык. И теперь он хорошо помнит тех, кого следовало избегать, кто мог представлять опасность. В первую очередь Джеймса — их вожака, — а еще Харрисона, Уоттса, Робина. Они нападали вдвоем: Харрисон обхватывал сзади, Джеймс лупил кулаками. Но были и другие: Соммервил, Элберт Трилло, Лав, Ле Грис. Ле Грис, полноватый спокойный малый, собирался стать судейским, как и его отец. В своем костюме с воротником шалью, уже редкими волосами и усиками, он в пятнадцать лет выглядел мужчиной.

Лав отличался от остальных. Бледный, худощавый, с коричневыми тенями вокруг больших глаз и выражением томной печали на лице. Все над ним насмехались, обзывали девчонкой. Впервые попав в школу, Финтан почувствовал к нему некоторую симпатию, смешанную с жалостью. Лава не занимали женские гениталии. Он писал стихи. Показывал их Финтану — замысловатые вирши о любви и терзаниях. Одна поэма называлась «One thousand years»[62]. Там говорилось о душе, блуждающей в трясинах. Финтан подумал об Ойе, об ее речном укрытии в руинах корабля. Но об этом, как и о многом другом, он не мог сказать никому.

Ойя теперь наверняка постарела. А ее ребенок, рожденный на реке, сейчас, быть может, среди бритоголовых подростков, вооруженных палками вместо винтовок, которых Джон Берч видел в Окигви, куда прибыл с миссией от Фонда спасения детей. Финтан всматривается в фотографии, словно может узнать Бони среди солдат Бенджамина Адекунле, Черного Скорпиона, тех, что противостоят МиГ-17, Ил-18 и 105-миллиметровым пушкам в саванне вокруг Абы. Когда там, далеко, началась война, Финтан хотел уехать именно ради Океке, сына Ойи, чтобы разыскать его, помочь и защитить. Он был свидетелем его рождения в чреве «Джорджа Шоттона», сын Ойи ему как брат. Где он теперь? Быть может, лежит в траве, рядом с воронкой, по дороге в Абу, там, где ждут спасения тысячи голодных детей с застывшими от страдания лицами, похожие на маленьких старичков. Дженни плачет, глядя на фотографии в журналах. И это ему, Финтану, приходится ее утешать, словно он смог забыть.

Теперь, бог знает почему, он возвращается к воспоминаниям о Лаве. О нежных, наполненных светом глазах, о голосе, дрожавшем, когда тот читал свои стихи. Это был последний год в школе. Лав стал почти невыносим. Поджидал Финтана после занятий, искал убежища подле него. Обволакивал словами, был требователен, обидчив. Писал ему письма.

И однажды Финтан совершил непростительное. Присоединился к тем, кто измывался над Лавом, кто затрещинами доводил его до слез. Оттолкнул мальчика, цеплявшегося за него, увидел, как нежный взгляд увлажнился слезами, и отвернулся. И потом всякий раз, когда Лав приближался к нему, чтобы поговорить, грубо его отшивал, как когда-то Бони на дороге, после смерти старшего брата: «Pissop gugh, fool!» Лав покинул школу до конца года. За ним приехала мать. Финтан видел ее впервые. Это была молодая, очень бледная женщина, с красивыми темными волосами и тем же нежным, бархатисто мерцающим взглядом, что у Лава. Когда она посмотрела на Финтана, он ощутил стыд. Лав представил его своей матери, сказав: «Мой единственный друг в школе». Это было ужасно. Приходилось быть твердым, никогда не забывать пережитого. Память о реке и небе, о замках термитов, взрывавшихся на солнце, о большой травяной равнине и оврагах, похожих на кровавые раны, помогала ему не попадать в ловушки, оставаться блестящим и твердым, бесстрастным, как черные камни в саванне, как меченые лица умундри.