— Хуже, чем пепелище, — пробурчал Вереск, — мертвое место. Выжжено злым огнем.
Я вопросительно взглянул на него, еще испытывая дрожь после прикосновения к горящей памяти. Вереск пожал плечами:
— Что-то вроде напалма. Он горит даже в воде. Там и земля превратилась в пепел.
— А я?
— Ты — другое дело. Твои останки нашли снаружи от зоны огня, на границе полного сгорания. То ли ты вырвался оттуда, то ли кинулся помочь, но вовремя отскочил…
Хотя говорил Вереск чаще всего четкими, короткими фразами, в его словах мне почудилось подозрение. Он подозревает в чем-то меня?.. меня, у кого даже тень мысли о пожаре вызывает озноб?..
— Вот тут — загвоздка, — взял слово Клен, выводивший на схеме жирные знаки вопроса. — Не известно, ни кто ты такой, ни откуда ты взялся — ни-че-го… Все, кто мог знать тебя до пожара, погибли. Имя свое ты не помнишь, а твоя внешность — боюсь, она стала иной…
Я посмотрел на себя в зеркало. Жгучий брюнет. Слово-то какое — жгучий… Брюнет после обработки огнем. Вдобавок еще и смуглый. Опаленный солнцем — опять что-то огненное в названии. Глаза, будто угли. И я понимаю, что этот, в зеркале, — не я. Огарок, головешка…
— Мы надеялись, что ты вспомнишь, когда дозреешь, — вставил Вереск. — Теперь надежды нет.
— Остается заклинание, — поправил его Клен. — Ты сам должен его прочитать, иначе оно не сработает… действует оно только раз в жизни.
— А… что это даст?
— Правду, — отрезал Вереск. — Может, откроется не вся правда, а только часть. Или намек. Но что-то обязательно должно всплыть.
Текст, вскрывающий память, выглядел смешно — десяток блеклых машинописных строк; литеры у машинки шли вразнобой, как расшатанные зубы — «а» выскакивало выше строки, «и» проваливалось ниже. Смысла в тексте не было вовсе: просто набор странных слов, чья вычурность нарастала от строки к строке, словно ребенок забавлялся, выдумывая слова все чудней и чудней: «Ранта деваджа тахмиликонта рантали деварджатари тахмиликонтаридаи…» я старательно прочитал эту абракадабру, с замиранием сердца ожидая прихода чего-то властного и чувствуя себя дураком, которого забавы ради заставили заняться чепухой. Но Вереск и Клен смотрели на меня очень серьезно.
— Я ничего не чувствую, — сознался я с досадой, выждав минут пять.
— Оно придет, — не то утешил, не то обнадежил Клен, пока Вереск хмуро помалкивал.
Остаток дня мне казалось, что я обманул их; разговоры не клеились, даже самые добрые слова звучали натянуто. Спать я лег с таким грузом сомнений на душе, что долго не мог уснуть — давила неясная вина, свербели оставшиеся без ответа вопросы, и еще — в ночь я отправлялся совсем не тем, кем вошел в утро. Еще до обеда я был самим собой, теперь же я был неизвестно кто, потерявший имя, сменивший лицо, замешанный в смертельном деле о пожаре. Никто не сказал этого вслух, но я понимал их молчание — Вереск и Клен разыскивают поджигателя, а я был последним и единственным, чье участие в пожаре было очевидным — и очень подозрительным. Как я мог оправдаться? Уйти из дома в их отсутствие, даже не сказав «прощайте»? Тогда бы они точно уверились, что я виноват и сбежал от стыда и страха. Но разве можно наказывать меня после того, как я умер и родился вновь?..