Рисование, игра на гитаре, составление причудливых коллажей — все это было для нее лишь мимолетными увлечениями в сравнении с желанием стать писателем, автором детективов. Прежде чем работа стала для мамы необходимостью, она все дни проводила в столовой перед пишущей машинкой, сочиняя детектив. Иногда она читала мне отрывки из него. Роман назывался «Нечто-у-Моря». Там были детектив Мило, пукающая собака, слепая наследница и струнный музыкальный инструмент — на нем играли, надевая на пальцы разноцветные стеклянные трубочки. Нечто-у-Моря — так назывался курорт, где разворачивались события. Работая над своей книгой, мама держала поблизости красный том, открытый на «Собаке Баскервилей».
Размышляя как-то ночью о маме, я подумал: может быть, Конан Дойл раскроет мне какую-то ее тайну? Я оставил Перно Шелла и вытащил из-под матраца «Собаку Баскервилей». В ту ночь я зачитался допоздна, одолев несколько первых глав. В них я познакомился с Холмсом и Ватсоном. Читать было легко. Я увлекся историей и очень полюбил доктора Ватсона, но вот с Холмсом дело обстояло иначе.
Великий детектив показался мне снобом, одним из тех типов, о которых отец говорил: «Они считают, что солнце встает из их задницы и туда же садится». До того я считал, что Холмс — нечто среднее между Перно Шеллом и Филеасом Фоггом,[36] но он оказался чистой воды Краппом. Когда Холмсу сообщили о дьявольской собаке, он бросил: «Интересно для любителей сказок». Холмс явно не одобрял таких вещей. Но все же меня заинтересовало то, что он постоянно курит и играет на скрипке.
Осень ощущалась все сильнее, сумерки подбирались к сердцевине каждого дня. Солнце грело лишь в те часы, что мы проводили в школе, но стоило вернуться домой, как мир быстро погружался в густое медовое сияние, золотившее все вокруг — от голых ивовых ветвей до развалюхи-«понтиака», притулившегося у гаража Хортонов. Но через несколько минут прилив сменялся отливом, солнце внезапно превращалось в далекую звезду и накатывала мрачно-серая волна — этакое ни то ни се, которое, казалось, продолжается по неделе на дню.
Ветер этого промежуточного времени всегда вызывал у меня желание свернуться калачиком в собственной памяти и уснуть с открытыми глазами. Мертвые листья катились по газонам, шуршали на улице, тихонько ударяли в окно. Выскобленные тыквы со светящимися треугольными глазами и зубастыми улыбками заглядывали в окна, поднимались на крылечки. На гремучих высохших стеблях торчали поеденные кукурузные початки коричневого и синего цвета, напоминая порченые зубы, погрызшие сами себя. На вбитых в землю жердях или покосившихся оградах висели сделанные кое-как пугала, сильно наклонившись, точно пьяные. Одеждой им служили помятые ковбойки давно отошедших в мир иной прадедов и джинсы с куском веревки вместо пояса. Когда я выгуливал Джорджа после обеда, уже в полной темноте, эти мрачные фигуры нередко пугали меня — их покрытые швами и раскрашенные лица приобретали черты сходства с Чарли Эдисоном или Тедди Данденом.