Я бросаю их на пол и ухожу, до выхода на сцену остается ровно полчаса. Балерины бросаются к своим платьям, ломают о них ногти и рыдают.
Я стою, приложив щеку к оконному стеклу. Каким бы желанным ребенком наступающий день ни был, он еще сирота, и необходимо почувствовать его бездомность и понять, что у него нет ни имени, ни числа, ни родителей, у него еще нет места в чьей-нибудь памяти, нет ни единого значительного события.
Сегодня тебе не нужны никакие радости жизни, удовольствия и впечатления. Можно сидеть где-нибудь в кафе, пить чай и думать о человечестве как о феномене, с которым полчаса тому назад впервые столкнулся.
Вдруг посмотреть на себя в зеркало!
Я Человек!
Невиновен!»
Чашки и подсвечники на столе, дрожащие от близости моря, серые волны, заливающие мраморный пол ресторана, запах жареной рыбы и фруктов. Мелко нарезанные огурцы, занесенные первым снегом, помидоры в осенних ночных скандалах, большие листья салата, исписанные мелким почерком.
Рыба алюминиевая, стальная, местами никелированная, сверкающая на осеннем солнце всеми своими гранями, издающая глубоководные ароматы.
Ты сидишь как королева на открытой веранде ресторана, в огромном, очень тяжелом платье и дышишь, и от твоего дыхания запотевает небо. Время от времени я протираю его багряной салфеткой для того, чтобы видеть пенсионеров в спортивных тренировочных костюмах, проживающих в санатории «Солнечный берег» и каждое утро бегущих по пляжу ради всего святого, то есть своего собственного здоровья ради.
Официант приносит мороженое: огромный бриллиантовый айсберг. Ты, словно змея, открываешь рот и обтягиваешь эту огромную глыбу фруктового льда своей плотью, своей кожей, ты сильно увеличиваешься в размерах, но платье не лопается по швам, и я начинаю понимать, для чего оно такое тяжелое и для чего оно так сильно присборено.
Итак, айсберг оказывается в твоих недрах, и ты делаешь все возможное, чтобы расплавить сто сорок четыре тысячи тонн пломбира, те самые, о которые почти сто лет тому назад ударился двенадцатипалубный «Титаник».
— Не простудишься? — спрашиваю я и на всякий случай набрасываю свой пиджак тебе на плечи.
Ты смотришь мне в глаза, и я таю вместе с твоим мороженым.
Я то и дело подливаю тебе виноградной ностальгии розлива одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года, мужчина в черном двубортном костюме садится за рояль. У него странное лицо: тонкие монгольские глаза и тонкие монгольские губы, и на лице печать, поставленная святым Серафимом. Он извлекает из недр черной полированной горы священную музыку, она прекрасна, придумана Шопеном, но не отвечает пианисту взаимностью. Этот человек восемнадцать лет тому назад умер из-за несчастной любви. Он живет скорее по привычке, по инерции, и так же по инерции садится за инструмент.