Печаль в раю (Гойтисоло) - страница 24

Умерла. И интернат пустой, тоже как будто умер. Только каплет вода и где-то, совсем далеко, пронзительно и зловеще кричит птица.

— А дети? — спросил он. — Дети где?

Кинтана равнодушно пожал плечами. Извилистые морщинки избороздили его лицо, зрачки поблескивали в узеньких щелках глаз.

— Ах, дети! — сказал он. — Откуда же мне знать? Они забрали всю власть, Мартин, никто не может с ними справиться, совсем распустились. С тех пор как Дора умерла, они потеряли остатки совести — носятся как разбойники и выдумывают всякие гадости. Завтракают, обедают, ужинают, когда захочется, и некому проверить, все ли пришли на ночь. И это называют интернатом! И сюда меня послали!.. Воспитывать их… — Он засмеялся, и тонкая сетка морщин вокруг его глаз задрожала, задвигалась. — Они меня ни во что не ставят. Зовут старым кретином и смеются прямо в лицо, что бы я ни делал. Поверьте, я для них хуже собаки. Вот вчера один из младших замахнулся на меня палкой. Знаю, знаю, вы скажете: так продолжаться не может, но что же мне делать? Я старый человек, мне семьдесят лет, я немало потрудился на своем веку — мне ли не знать, что выхода нет? Поверьте мне, Мартин, за три с лишним года они привыкли слышать о смерти, убийствах, разбитых домах, разрушенных городах. Картечь и пули стали для них игрушками. Здесь, в интернате, они установили настоящий террор, у них есть вожаки, фавориты, доносчики, шпионы. Я понимаю, трудно поверить, когда видишь их детские лица и щеки, еще не тронутые бритвой. Однако все это чистая правда. Я прекрасно знаю, что у них есть специальный «уголовный кодекс», специально разработанная система насилия. Ночью их спальня превращается в какое-то логово змей, хищников, в настоящую камеру пыток. Я сам видел, у некоторых обожжены ногти или руки проколоты булавками, но ни разу не добился разъяснений. Даже самые примерные, тихие не хотят говорить со мной, боятся остальных. Педро, наш сторож, хотел разобраться в их татуировке (у них там целая система — драконы, кентавры, молоты, стрелы). И вот сегодня, когда он обходил сад, ему чуть не угодили чем-то в голову. Он поднялся в спальню — спят непробудным сном, храпят вовсю, зарылись в подушки и улыбаются, как ангелочки. А про занятия лучше и не говорить. Они совершенно забыли об элементарных приличиях, объясняются между собой на каком-то гнусном жаргоне. Интересуют их, насколько я понимаю, только карты и поножовщина. Вот, например, является ко мне вчера один из них, просит промыть ножевую рану на ноге, сантиметра в два глубиной. И как я ни бился, он так и не сказал, кто его ранил. Говорил назло о другом, даже не потрудился скрыть, что надо мной издевается. Я ему помог, а он ушел и даже спасибо не сказал. Это у них считается недостойной слабостью. Старики пускай работают и молчат в тряпочку. Можно их и помучить, так, не до смерти. — Он отхлебнул кофе. — Вы думаете, детям от этого легче? Ничуть не легче. Просто им доставляет удовольствие все разрушать, крушить. Они мочатся прямо на пол. А теперь, после смерти Доры, все делают назло. Учуяли, что всюду что-то не так, и потеряли последние остатки совести, шоферы жалуются, что они бросают камни в машины, — а что мы можем сделать? Сидим тут, кормим их — таков наш долг. Больше делать нечего. Какой тут возможен выход? Хлопотать перед властями? Оно бы неплохо, но при нынешних обстоятельствах это утопия. Так что в настоящем положении выхода нет. Нам остается одно — ждать, будь что будет… — Он допил остывший кофе. — Поверьте мне, Мартин, ваша подруга хорошо сделала, что покинула нас…