– Неужели? – осведомился араб и даже попытался привстать, чтобы встретиться с Львом Андреевичем глазами, но без особого успеха. – Ничьи? Вот так вот сразу – совсем ничьи? А, может быть, вы общие? Может, так правильнее? Вы все еще думаете, что существуете, потому, что организовали здесь некое подобие нормальной жизни? А я думаю, что вы все еще живы потому, что удобны всем сторонам. Потому, что здесь, в вашей Зоне, только одно имеет значение – эти две трубы, – он ткнул рукой куда-то в сторону двери, на север, – а все остальное – просто полоса отчуждения, за которой зажравшаяся Европа прячется от новой Империи. Это пока вы были страной, вы были для всех неудобны, а как территории устраиваете соседей на сто процентов. Вы рассадник выгодного всем зла! Этакий оффшор беззакония: все, что нельзя делать у себя на земле, делают у вас. Вы и тюрьма, и фабрика по производству героина, и могильник для отходов. Выгребная яма для окружения! Чем вы гордитесь? Тем, что бегаете по зараженным лесам, дохнете от постоянно мутирующих вирусов, от холода, от солнечной радиации, друг от друга и при этом кричите, что вы свободны? И кому нужна эта ваша свобода? Такая вот свобода сдохнуть, как бродячая собака? Вы ничего никогда не построите, не потому, что не умеете, а потому, что здесь построить ничего нельзя. Это пепелище, и здесь не место живым людям! Ну, объясните, объясните мне, наконец-то, что вас двоих здесь держит!? Вы же не овцы оба, чтобы тихо пастись в загоне, вы пастухи! Что для вас колючка? Ничего! Шаг – и вы на свободе…
Сергеев молчал, глядя на Али-Бабу, и выражение лица Михаила сложно было назвать дружелюбным.
Араб запнулся об его взгляд и тоже замолчал, только дышал учащенно, откинувшись на подушки.
– Ну, чего же, ты, в принципе, правильно во всем разобрался, – сказал Левин, прерывая тяжелую, как свинцовая болванка, паузу. – Вполне резонный вопрос. Я и сам себе его иногда задаю…
Он привстал, открыл форточку, впустив в комнату холодный воздух, и тут же запах зимней свежести перебил оставшийся после перевязки лекарственный душок.
– Я закурю, – предупредил Левин и зажег сигарету. – И каждый раз, когда я задаю себе этот вопрос, я не нахожу на него ответа.
Он выдохнул дым наружу и снова повернулся к раненому.
– Ты прав, никто не должен жить на пепелище, но что поделать с теми, кто все-таки здесь живёт? Списать со счетов? Так нас давно списали, но что изменилось? Мы перестали быть? Нет, мы по-прежнему здесь. И чем хуже идут дела, тем сильнее мы становимся. Мы отказались покидать эту землю. Каждый по своим причинам, и эти причины иногда трудно сформулировать. Но назвать тебе свои я попробую. В России мне место было, а в Российской Империи не нашлось – ну, не складываются у меня отношения с новыми хозяевами. Я изгой и на Западе, потому что националисты-конфедераты ничем не лучше националистов с Востока – и у каждой стороны ко мне свой счет. Весь мир давно поделен, Али, и как бы вы не старались выгрызть для себя кусочек, вам вряд ли это позволят, потому что для того, чтобы дать вам, нужно у кого-то отобрать, а это с каждым годом все труднее и труднее. А нам наш мир отдали даром, за ненужностью. Швырнули в морду – нате, пользуйтесь! Пусть грязный, загаженный, опасный, но наш! Щедрый подарок, поверь, я говорю без иронии. Шанс построить что-то свое даже в таком кошмаре – бесценен, хоть ты и говоришь, что, это невозможно, я все-таки попробую. А если сдохну – значит, сдохну, но свободным, на своей земле, и так и не приучившись лизать ничью жопу…