.
Письмо, как только прочтешь, сожги. Я посылаю его с близким другом, он едет на фронт в тот район, где сейчас находится ваш полк. Вкладываю в письмо медальон с ее фотографией и локоном.
Дорогой зять, убитая горем мать Урсулы и я ни разу тебя не видели, но просим приехать, навестить нас, как только сможешь. Мы будем считать тебя сыном и просим считать наш дом и все наше своим. Шлем тебе самые сердечные приветствия и всей душой надеемся, что у тебя все будет хорошо. Увидеть бы тебя здесь поскорее!
Искренне твой…
Когда Старик кончил читать, мы все сидели молча, курили, в нашей комнате маленькой, грязной хаты сгущались сумерки. Меня непрестанно била дрожь, потому что я все время представлял себе голову Урсулы, скатывающуюся в корзину с опилками, кровь, бьющую толстой струей из шеи, ее красивые, слипшиеся от крови черные волосы, широко раскрытые и ничего не выражающие глаза, обращенные к небу, в которое она верила. Я точно знал, как ее теплое тело подергивалось и наконец было равнодушно брошено в могильную яму.
О, я точно знал, как все это происходило. Знал все подробности, потому что в свое время навидался казней.
Прежде чем товарищи успели бы мне помешать, я снял с предохранителя револьвер и расстрелял в щепки деревянное распятие и икону Богоматери на стене. Потом поднес бутылку ко рту и, не отрываясь, осушил. Старик пытался меня утихомирить, но я обезумел. Ему пришлось уложить меня ударом в подбородок.
Когда я пришел в себя, мы сели пить; и я пил, как никогда до того. Несколько дней я был одурманен шнапсом. Подносил бутылку ко рту, едва просыпался, и пил, пока не валился снова. В конце концов Старик уже не мог этого выносить. Они с Портой вытащили меня во двор, сунули головой в корыто и держали, пока я не отрезвел, потом несколько дней не давали ни секунды сидеть в праздности. Ложась в постель, я бывал смертельно усталым, сплошь покрытым синяками, а когда просыпался поутру, меня тащили к корыту и обливали ледяной водой. Это помогало. Постепенно голова у меня становилась ясной — ясной, холодной и недумающей.
Я превратился в охотника на людей, злого и слегка безумного, несмотря на ясность мыслей. Взял манеру стрелять из снайперской винтовки по русским в их траншее. И ликовал всякий раз, видя, как подскакивает человек при попадании в него пули. Однажды гауптман фон Барринг подошел сзади и встал, молча наблюдая за мной. Не знаю, долго ли он стоял. Я со смехом сказал ему, что за полчаса застрелил семерых. Он молча взял у меня винтовку и ушел. Я всплакнул и долгое время рассеянно смотрел прямо перед собой. Разумеется, Барринг был прав.