Исповедь сына века (Мюссе) - страница 61

И тут начался содом, который продолжался еще целый час, до конца ужина. Невозможно было что-нибудь различить в нем. Смех, песни, крики — все смешалось.

— Что вы скажете об этом? — спросил меня Деженэ.

— Ничего, — ответил я, — я заткнул уши и смотрю.

Посреди всей этой вакханалии прекрасная Марко не шевелилась, ничего не пила и, спокойно облокотясь на свою обнаженную руку, лениво мечтала о чем-то. Она не казалась ни удивленной, ни взволнованной.

— Не хотите ли и вы последовать примеру остальных? — спросил я. — Вы только что предложили мне бокал кипрского вина — так не угодно ли и вам отведать его?

С этими словами я до краев налил ей большой бокал. Она медленно подняла его, выпила залпом, потом поставила на стол и вновь приняла свою рассеянную позу.

Чем больше я наблюдал за Марко, тем более странной казалась мне она. Видимо, ничто не доставляло ей удовольствия, но ничто не вызывало и скуки. Казалось, что так же трудно рассердить ее, как и понравиться ей. Она исполняла то, о чем ее просили, но ничего не делала по собственному побуждению. Я вспомнил о духе вечного покоя и подумал, что, если бы его бледная статуя ожила, она была бы похожа на Марко.

— Какая ты — добрая или злая? грустная или веселая? — спрашивал я ее. Любила ли ты? Хочешь ли быть любимой? Что ты любишь — деньги, развлечения? Лошадей, деревню, балы? Кто нравится тебе? О чем ты мечтаешь?

Но на все эти вопросы она отвечала все той же улыбкой, не веселой и не грустной, улыбкой, которая говорила: «Не все ли равно?» — и ничего больше.

Я приблизил мои губы к ее губам. Она подарила мне поцелуй, рассеянный и равнодушный, как она сама; потом поднесла к губам платок.

— Марко, — сказал я ей, — горе тому, кто полюбит тебя!

Она взглянула на меня своими черными глазами, затем возвела их к небу и, подняв кверху палец непередаваемым итальянским жестом, тихо произнесла любимое слово женщин своей страны: «Forse!»[5]

Между тем подали десерт. Многие из гостей уже встали из-за стола: одни курили, другие занялись картами; кое-кто остался сидеть. Некоторые женщины танцевали, иные дремали. Снова начал играть оркестр; свечи догорали, их заменили другими. Мне пришел на память ужин Петрония, когда лампы гаснут вокруг уснувших гостей, а рабы, прокравшись в залу, крадут серебро господ. При всем этом песни не умолкали; три англичанина, три мрачных субъекта, для которых материк — это больница, продолжали тянуть одну из самых зловещих баллад, какие когда-либо рождались в их болотах.

— Вставай, — сказал я Марко. — Поедем!

Она поднялась и взяла меня под руку.