Я пришел на прием к Ильичеву и положил перед ним верстку, возмущаясь держимордизмом главного редактора «Знамени», как он меня о том и попросил. Для Кожевникова это было безопасно — за держимордизм еще никого не снимали. Ильичев взял в руки верстку, как будто не его пометки красным карандашом стояли тут и там, стал внимательно читать, выражая междометиями свое восхищение отдельными строчками. Кончив читать этот стихотворный цикл, он глубоко вздохнул, сморщил лысенький лоб и взглянул на меня жирными бегающими глазками поверх очков, сползших на коротенький поблескивающий нос.
— Плохо матросику, ой, как плохо… — вдруг замотал он головой, чуть не всхлипывая и испытующе сверля меня взглядом.
— Какому матросику? — недоуменно переспросил я.
— Как это — какому? Вашему матросику, вашему… — и Ильичев ткнул пальцем в стихотворение "Граждане, послушайте меня". — Вот он, ваш матросик, Евгений Александрович, сидит одинокенький, никому не нужный на палубе и песню под гитару поет. А его никто не слушает, Евгений Александрович, никтошеньки… Ведь я тоже матросиком был когда-то, поглядите… — и секретарь Центрального Комитета по идеологии протянул мне над зеленым бильярдным сукном государственного стола кулачок, заросший рыжим волосом, на котором была полусведенная, но все-таки заметная татуировка. Ильичев вскочил и лихорадочно заходил вокруг меня быстрыми шажками полненького, но крепенького человечка:
— А матросик-то ваш, Евгений Александрович, на кораблике едет. И кораблик-то это не простой, а "Фридрих Энгельс" называется. А что на этом кораблике у вас творится? Все водку пьют, или в карты играют, или танцуют — а на матросика несчастного ноль внимания. Это ж все до символа, Евгений Александрович, вырастает, до символа… Корабль — это наша страна. Толпа на корабле, водку, пардон, хлещущая, — это наш русский народ. А матросик несчастненький — это вы, Евгений Александрович. А какой же вы несчастный, что же вы такое фантазируете! И кто вас несчастным-то сделал — уж не Советская ли власть?
Ильичев остановил свое беганье вокруг меня, сел и подвинул ко мне уже остывший стакан чаю и вазочку с сушками:
— Да вы не стесняйтесь… Отведайте партийных сушечек. Евгений Александрович, вы, конечно, знаете художника Куинджи. У меня в моей скромной коллекции, кстати, есть одно его полотно. Но мою коллекцию с вашей не сравнишь. Наслышан, наслышан. А вот знаете ли вы о том, что он был к тому же знаменитым птичьим лекарем?
Бывает, начнет какая-нибудь певчая птичка, в неволе затосковав, из клеточки продираться и повредит себе крылышко… Несладко ведь песни-то петь в неволе, Евгений Александрович, ох, как несладко… Я ведь тоже здесь, в кабинете этом, как в клетке. Да что обо мне. Так вот многим певчим птичкам Куинджи или крылышки спасал, или косточки вправлял, или травяным настоем птичек отпаивал, ежели у них горлышко побаливало. А когда умер Куинджи, то, говорят, владельцы вылеченных им певчих птичек пришли на его похороны с клетками, открыли их, и все птицы сели на гроб художника и запели свою прощальную благодарную песню.