— Привычка, просто привычка, которую стоило приобрести, если мы хотели остаться в живых, — вздохнул Баррас. — Что вы хотели узнать?
— Где он?
— Так ведь… в Тампле!
— В Тампле?
— Ну да, конечно! — ответил Баррас, отведя глаза, дабы не встречаться с пристальным взглядом гостя.
— Вы уверены?
— Конечно, я уверен.
— Ложь! И, пожалуйста, не возмущайтесь: я ведь пришел играть в открытую и хочу знать, кого вы увидели, когда приказали отпереть средневековую темницу, где был замурован девятилетний мальчик. Это было на следующий день после Термидора…
— О чем вы?
— Я сказал в открытую! 19 января прошлого года я, воспользовавшись переездом Симонов[35], похитил ребенка и увез его в Англию… откуда его похитили вновь. Теперь ваша очередь отвечать! Вы знали дофина. Скажите мне, его ли вы увидели? И без экивоков! Мне нужна только правда, и знайте, что рано или поздно я ее добуду. Но даю вам слово дворянина: эту правду я обязуюсь хранить при себе, а вам к тому же еще и заплачу за нее. Вот этим!
Из внутреннего кармана своего серого сюртука Батц вынул маленький кожаный мешочек и развязал его. На его ладонь, как по волшебству, выкатился большой бриллиант голубоватого цвета. В пламени свечей он засверкал, играя своими гранями. Глаза Барраса тут же загорелись.
— Откуда это у вас? — ошеломленно спросил он.
— Неважно! В нем тридцать семь каратов. Он ваш, если вы будете со мной откровенны. Дайте слово дворянина!
— Слова чести вам уже недостаточно? Или вы думаете, что у меня ее нет? — усмехнулся Баррас.
— В наши дни это слово поистаскалось. Кто угодно может поклясться честью. Но клятва дворянина — это несколько иное, и я уже дал вам свое слово.
Глядя гостю прямо в глаза, виконт де Баррас твердо произнес:
— Даю вам и свое! Я скажу вам правду.
Он снова наполнил свой бокал испанским вином, налил вина Батцу и уселся напротив. На круглом столике между ними беззастенчиво сверкал бриллиант, но Баррас старался на него не смотреть.
— На следующий день после Термидора Комитет общественного спасения доложил мне, что начали циркулировать слухи о побеге детей Людовика XVI, которые перешли под мою ответственность. Тогда я с раннего утра поехал в Тампль и увидел, что там установили печь, а поверх нее — окошко для передачи пищи маленькому узнику. Дверь еще была на месте, но ее так плотно забаррикадировали, что она больше походила на стену, и пришлось ее разбивать. В образовавшемся проеме сначала совсем ничего не было видно, такая там стояла темнота, но в нос мне ударил ужасный запах грязи, смешанной с испражнениями. Наконец я увидел ребенка. Он лежал, но не на ложе своего отца, а скрючившись в колыбели, неизвестно как туда попавшей. Дневной свет едва просачивался сквозь доски, которыми были забиты с внешней стороны зарешеченные, впрочем, окна. Я хотел поднять его на ноги, но это было непросто: колени и щиколотки, а также кисти рук ужасно распухли. Лицо было бледным и отекшим, немытые светлые волосы прилипли к голове. Грязь в этой отвратительной темнице покрывала все, на полу валялись остатки пищи вперемешку с испражнениями, на постельном белье — вши и пыль. Мальчик был одет в штаны, в серую суконную куртку и в рубашку, которая когда-то была белой, — теперь его одежда затвердела от грязи. Я спросил, почему он не ложится в большую кровать. Он отвечал, но с большим трудом: казалось, ребенок совершенно отвык говорить. Из его слов можно было понять, что в колыбели у него не так все болит… Два сопровождавших меня комиссара стали спрашивать, узнаю ли я его, и я сказал, да, это он, и дал волю гневу, переполнявшему меня. Как я только их не ругал, этих безмозглых палачей, а потом приказал, чтобы вызвали доктора, господина Дюссо, и других, если он не справится самостоятельно, чтобы почистили этот свинарник, выкупали ребенка, который выглядел совершенно больным, переодели его в чистое и, наконец, как только он окрепнет, вывели бы его на прогулку в сад.