– Очень серьезно, черт побери.
Он снимает трубку:
– Да. Я бы хотел проверить пару протоколов, оба на фамилию Моррисон, К. Первый – от 23 августа 1974 года, предупреждение за проституцию, 1А. Второй – от 22 декабря 1974 года, свидетельские показания, 27С, по делу об убийстве ГРД, инициал П.
Он кладет трубку, и мы ждем, он – протирая очки, я – грызя ноготь.
Телефон звонит, он снимает трубку, слушает и спрашивает:
– Ясно. А кто?
Сова смотрит на меня в упор, не мигая, и продолжает говорить:
– Когда это было?
Он что-то записывает на полях воскресной газеты.
– Спасибо.
Он кладет трубку.
– Что они сказали? – спрашиваю я.
– Что их взял под расписку инспектор Радкин.
– Когда?
– В апреле семьдесят пятого.
Я вскакиваю на ноги:
– В апреле семьдесят пятого?! Черт, ведь она тогда была еще жива!
Морис смотрит на свою газету, затем поднимает глаза, еще круглее и больше, чем обычно.
– ГРД – П, – говорит он. – Ты знаешь, кто это?
Я падаю обратно на стул и киваю.
– Пола Гарланд, – говорит он словно сам себе, мысли за стеклами очков мчатся по коридорам в свой собственный маленький ад.
Я слышу звон соборных колоколов.
– Так что же мы теперь будем делать? – говорю я, разводя руками.
– Мы? Ничего.
Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но он поднимает руку и подмигивает мне:
– Предоставь это дяде Морису.
Во второй раз за эту неделю я ставлю машину между грузовиками на стоянке у «Редбека». Я мало что помню о своем последнем визите в это заведение.
Только боль.
Сейчас же я чувствую только голод, мне ужасно хочется есть.
То есть это я так себя уговариваю.
Я захожу в кафе, покупаю сосиску с картошкой, бутерброд и две чашки горячего сладкого чаю.
Я забираю все это с собой в комнату номер 27.
Я открываю дверь и вхожу внутрь.
Воздух спертый и холодный, запах пота и страха, всюду – смерть.
Я стою в темном центре комнаты. Я хочу содрать грязные серые простыни, откинуть от окна матрас, сжечь фотографии и имена со стены, но я не могу.
Я сижу на раме кровати и думаю о мертвых и без вести пропавших, пропавших и мертвых.
Пропавших мертвых.
Я еду обратно в Лидс. Моя голова раскалывается от боли. Недоеденный холодный бутерброд лежит на соседнем сиденье.
Я включаю радио:
Да, сэр, я танцую буги.
Я думаю о том, что сказать Радкину, думаю обо всей ерунде, которую он нес, смысл которой теперь становится мне понятен. Я думаю обо всей грязи, которую ему приписывают, и о той грязи, в которой он извалялся совершенно точно.
Я паркуюсь и вхожу в Милгарт —
в бегущих людей, крики и топот, надеваемые куртки и хлопающие двери, думая:
Еще одна:
Дженис.
– Фрейзер! Слава богу, твою мать, – орет Ноубл.