Ждали еще кабанов.
Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.
Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.
Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.
Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.
Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.
Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.
В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.
Остановил ее в переулке, сказал:
— У тебя, говорят, отец святой?
Исступленно взглянула Агриппина, ответила:
— Не знаю. Чудес не видела. Офицер пошел с ней рядом.
— А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть — не подступишься!
Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.
— Ты с кем гуляешь?
Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.
Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:
— Прости ты меня, заступница!… Аболатская, нерукотворная!… Восподи!…
Перед лицом стоял он — темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.
Но был офицер румяный, словно не ходил по тайге в ловлях. И только веки были в резких, угловатых морщинах.
Хотелось видеть его таким, каким подходил он к постели, ночами. Строгим, повелительным.
Агриппина сторонилась, молчала.
Злобно кричала она на приходящих убогих и жалующихся:
— Молиться надо, молиться, нехристи вы и злодеи!…
Мутнели души убогих, как весенние воды. Опуская глаза, говорили протяжно:
— Грешны, Гриппинушка, грешны, нетронутая. Молились!… Наши-то молитвы не подымаются — будто градом колос… Грешны!…
Конопляники тошно-душные — людские лица. Нельзя в них смотреть, дышать ими. Марева в голове пойдут — облачные, радужные, неземные…
Спросила Агриппина офицера Миронова:
— Ты в бога-то веруешь?
— Верую, — строго ответил офицер и вдруг постарел, морщины с век пали на все лицо. — Верую. У меня вера осталась одна.
— А эта, ваше благородье, еще тижалей — чисто пушка!…
Гукали мужики. Розовело у офицера бритое, упрямое лицо. В колке при выстрелах шумно срывались с берез галки.
Сладкая, мягкая была у куропаток кровь. Как мед, лепила она пальцы. Хмельно, утомленно сказал Миронов: