7
Наступление разворачивалось широко, и уже в воздухе висело: на этот раз мы пройдем так далеко, как никогда раньше, и Германия будет вот тут, под ногами! Мы вырвались из вражеских тисков и начали свое долгожданное наступление. Как вздох после удушья, оперативная глубина — наша песня и погребальный звон.
Поздним вечером на фольварке Зайдаль сидел на бревенчатом свале возле сарая. Я плюхнулся рядом.
— Живой? — спросил он, не глядя в мою сторону.
— Еле-еле, — ответил я.
Он долго молчал. Потом сказал в пространство:
— С ее уходом мир кончается.
Наконец он заговорил о ней — его глаза светились, и во всей фигуре, в том, как он сидел, облокотясь на старые бревна, снова были прежняя уверенность и глубина познания, ему присущие.
Только через много лет я понял, что он был первый и единственный в моей жизни человек, который попытался объяснить предчувствие собственной смерти. Все другие только упоминали об этом как-то туманно, как о чем-то таинственном или уже свершившемся и необъяснимом.
— Я стал рабом своих чувств к ней. Это перекос, нарушение какого-то главного закона бытия. Даже разрушение. — И тут он обратился прямо ко мне. — Поостерегись. Ты тоже можешь стать пристрастным. Вот поэтому я и ушел от тебя. Уж лучше умереть от любви к женщине, чем от привязанности к войне. — Он немного помолчал. — Ну почему ты не сказал, что Зорьку убили? Неужели выдержка так уж важна даже в смерти близкого друга? Я видел, как ты схватился за голову, — думал, упадешь… Это спасительно, что ты еще можешь схватиться за голову…
Что я мог ему сказать? Что можно было сказать ему на этой развороченной дороге про Зорьку? Что болванка — в грудь — навылет? Вот я и гаркнул: «Вперед!»
Мрак наползал сырой, кромешный. Далеко впереди что-то полыхнуло на полнеба и осветило низкие облака.
— Я не зову тебя к безразличию, — Зайдаль говорил снова. — Пойми, нельзя любить войну! Жить, работать, да и воевать без пристрастия — значит, работать, воевать и жить, не ожидая никакой награды вообще, не бояться никакого наказания. Это не каждому под силу. Прежде всего это значит очиститься от эгоизма. И жить. Жить… — Он уже говорил с кем-то другим или сам с собой, а может, вспоминал чье-то сказанное, но вслух произносил только отдельные фразы. — Надо верить, надеяться, а у меня и то и другое кончилось… Служение рождается из сочувствия. Или из сострадания. Но это уже плохо, когда из сочувствия… Мы поколение прозревающих только перед смертью…
Слова, которые он произносил в темноте, — так мне показалось, — складывались в объемы, фигуры и уплывали туда, где перед рассветом будет бой, туда, где в ознобе лежала притаившаяся Германия. Я сказал: