– такая чудная! Думает, что Митю убили. Такой страшный у нее голос, у доброй ласковой Паши! Гладит маленькие синие пятнышки на виске у сына и думает, что это пули. Какой он большой, ее Митя, теперь, когда на земле. Пашенька, не надо, это мне снится, вот встану, и ничего не будет. Алеша что-то говорит… Да я не плачу, сынок, я знаю… Кому воды, кому плохо? Какой Анне Михайловне? Я сейчас, помогите мне проснуться…
… Собака лаяла все громче. Там, где осталось все: лес, дорога, солнце. Будто спящего толкнули – глаза стали видеть. Это его рука? Как мертвая на траве. За это срубленное деревце он зацепился. Зачем он об этом думает? Неужели это он, Толя, лежит здесь? Спиной, точно обнажившейся, он уже чувствовал направленный на него автомат. Пополз. Хвоя, ветки сыплются на голову. Так это он ползет, он! Все еще не веря, что не ранен, что сможет подняться, бежать, поднялся и побежал. И тогда только поверил: живой! И сразу вспомнил – винтовка! Она отлетела куда-то, когда распластался на земле. Он был уверен, что – конец, смерть, потому и не подумал о ней. Теперь, когда все вернулось, главным стало это – винтовка. Без нее не все вернулось. Толя остановился.
Ведь он упал далеко от просеки, очень далеко, голоса были еле слышны. Подползти, взять. Сделал несколько шагов навстречу крикам, стрельбе. И опять лай овчарки. Он понял: не подкрадешься. Повернулся и побежал. Страха уже не было, была тоска. Винтовка, как же так, винтовку бросил! Об этом он теперь только и думал, но бежал. Перейдет большую сухую поляну – «земляничной» ее называют, – потом сторонкой в лагерь, туда, где остались станковые пулеметы, где партизаны, где Алексей. Пусть что угодно, только не быть одному, совсем одному…
Солнечно проблеснула поляна. Шага три до нее оставалось, когда совсем рядом вдруг взвыли пулеметы, затрещали автоматы. Толя упал, но сразу понял: это не по нему, кто-то другой налетел на засаду. Немцы уже и здесь.
И он побежал назад. Вот-вот с овчарками пойдут. Кустарник будут прочесывать. А у Толи даже гранаты нет, даже кинжала. Он уже не о том думал, как будет отбиваться от немцев, убивать: слишком беспомощным он себе казался. Но хотя бы овчарке не дался, живым не схватили бы. Это самое страшное: один, а рядом они, молча тебя рассматривают, и ты знаешь, что они могут с тобой все сделать. И сделают (… Глаз нет, на месте их мелкой рябью дрожат два живые озерца крови – всего лишь три дня назад видел это Толя: везли отбитого у карателей партизана).
Толя сидел на корточках, чтобы его не сразу увидели и чтобы можно было, быстро вскочив, бежать. Немцы от внезапности застрочат. И убьют. Только бы не схватили живым. Все было рассчитано, и это как бы успокаивало. Лес кипел от грохота, от гулкого эха – бой, немцы, все настоящее, но и в эту минуту Толя словно играл в войну, хотя все в нем было сжато до предела. Посмотрел вверх… В книгах всегда так: смотрят на небо, прощаются. Он с беспредельной тоской сознавал, что действительно в последний раз видит, думает, боится. Но он сам замечая какую-то игру в том, что и как делал, как думал. И оттого, что делал что-то не свое, вычитанное, сама близкая смерть начинала казаться чуть-чуть придуманной. Как это может быть: его убьют, а здесь же – в полукилометре отсюда – мама!