Пиджак намок от капель, рассыпанных маленькой тучкой. Белая тучка и теперь, как парус, где-то плывет по спокойному небу, будто и не произошло за эти минуты ничего, будто и не переменилось все так страшно. Химический карандаш, которым Толя когда-то хотел писать стихи, размок и окрасил пиджак. Пройдет каких-то пять или десять минут, и серый пиджак будет вот так же окрашен кровью, его кровью. Надо бумажник спрятать, а то будут разглядывать фотографии. Вот эту: мама стоит над сидящими рядышком Алексеем и Толей, а на них новые белые в горошек рубахи. Присмотришься – заметно, что мама чуть-чуть улыбается черными от помады губами. Толя будет лежать в темном от крови пиджаке, а те будут смотреть, как улыбается мама.
Присыпал бумажник сухой хвоей, песком, не переставая вслушиваться, оглядываться. Приподнялся и заломил сосенку. Зачем? Его же убьют, зачем ему этот знак? Но сосенка уже сломана, и опять просыпается ощущение, что все не так и серьезно.
Нет, слишком это просто, обидно просто: убьют, и ничего не будет. И того, что было, не будет, и главное – что могло прийти, – тоже. Им, взрослым, все уже известно, у них все было, а как они хотят жить! Толю это удивляет, он их даже слегка презирает за это. А тут ничего, ничего еще!.. Эти взрослые все берут по-царски просто, даже не верилось, что когда-нибудь и ты сможешь так. Вот тогда… Разванюша пришел в гражданский лагерь, повертелся и пропал. И все сделали вид, что ничего не заметили. Только сухонькая мать Разванюши, забывшись, спросила: «Где Фроська задевалась, вот бес девка!», да и запнулась, а батька выразительно хмыкнул. Когда появились они – подчеркнуто серьезный Разванюша и чуть смущенная огнисто-рыжая жена его, – Толя смотрел на них, как на богов каких-то. Из всех присутствовавших покраснел, кажется, он один. «Неужто было, неужто правда?» – верил и не верил он. Разванюша и смущенно игривая грудастая Фроська показались ему в тот миг такими красивыми, он был просто раздавлен их превосходством.
Краснел, дурак, даже за других. А убьют, и будет все равно. Если бы случилось невозможное и он остался жить, он стал бы другим, совсем другим. Будто с большой высоты посмотрел Толя на землю и поразился, каким незначительным видится то, перед чем всегда сам выглядел маленьким. Вот убьют сейчас, и какая разница, что о тебе думали другие, каким выглядел в их глазах. А он-то всегда так мучился…
Над затихающей пальбой повисло вдруг ровное, зловещее гуденье. Танки, идут немецкие танки! А там, в лагере, – мама! Нет, нет, она выехала, раненых должны были вывезти! Должны же! А возле станкового пулемета – стриженая голова, такая беззащитная…