Далеко не самая подходящая пора, дабы признать, что в последнее время по окраинам рассудка бродит нечто, слишком напоминающее — я не подберу другого слова — ужас.
Мне взбрело в голову, будто следует побывать на капище одному прежде, чем всё это начнётся, — испросить благословения, что ли. Подъехал туда уже затемно и долго не выдержал: запредельная тишина этого места будто смычком водит по нервам. Последний раз я был на Зонненштайне более полумесяца назад. Стоит ли дальше обманываться, говоря себе, что ничего не изменилось?
С тех пор как я выложил перед Гиммлером первый набросок операции, Зеркала безмолвствуют. Лишь изредка — какие-то странные зловещие сны, значения которых я понять не могу. Скорее всего, просто бред воспалённого рассудка. Молчание Зеркал то обнадёживает меня, то пугает. Я не чувствую больше того таинственного пронзительного взгляда, что ощущал прежде, когда приходил на капище; не чувствую тех незримых рук, что покровительственно ложились мне на плечи. Всё это время, всякий раз приходя на капище (или в лабораторию), я всматривался в Зеркала и видел глухой безжизненный камень — или смутную тень в глубине тусклой стальной поверхности — высокую, длинноголовую тень, которая, быть может, принадлежит и не мне вовсе, а Мёльдерсу. Я уже не знаю, кому именно. Но определённо тому, с кем я боюсь встретиться взглядом.
Тому, кто первый шагнёт в мир, где будет править Великая Германия.
Вот где кроется истинный ужас.
Но я всё равно должен довести это дело до конца. Должен. Да поможет мне Бог».
Это была последняя запись в чёрной тетради. Штернберг ещё раз перечитал, мрачно усмехнулся. Шелуха, всё шелуха. Кому адресовано, зачем писал? Будто письма несуществующему адресату. Только одному человеку на свете он дал бы их прочесть.
Но это уже неважно.
Штернберг задумчиво посмотрел на тетрадь, медленно поворачивая её в руке. По верхнему обрезу растёкся огонь. Когда пламя немного окрепло, Штернберг бросил тетрадь в камин и отошёл к окну. К чёрту эти записки. В новом времени никому в них не будет надобности. Уж ему-то точно. Он знал, что в назначенный срок суждено навсегда переродиться не только его родине, но и ему самому.
Вечерние сумерки набрякли холодным осенним дождём. Штернберг смотрел в низкое небо и чувствовал бесконечное равнодушие ко всему на свете. Все стремления, все желания остались в прошлом. Впереди была каменная стена долга. Хотя нет, одно желание у него ещё имелось — совершенно неосуществимое. Как жаль, что он когда-то уничтожил все лишние экземпляры той фотографии Даны, что предназначалась для паспорта. Надо было оставить одну, вложить её в эту чёрную тетрадь, никто бы не узнал. Глядеть иногда на маленькую карточку в самый глубокий и глухой час бессонницы: быть может, становилось бы немного легче. Можно было бы сейчас посмотреть своей ученице в глаза — напоследок, прежде чем отпустить её от себя окончательно.