Адаптация (Былинский) - страница 82

Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах теплится жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей, глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением – я со всем этим джентльменским набором живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной груды бело-желтых камней.


В открытом ресторане с видом на Сфинкса и пирамиду Хеопса были накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и кока-колу. Я взял с подноса бутылку ледяной колы. Налил в стакан, отпил, стал понемногу есть: салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина. Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинувшись на стуле, смотрел на пирамиду. Кажется, на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И люди по-прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы, придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода, равенство, братство».

«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»

Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?


В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее: это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой. Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же встала и стала уходить. Наверное, мне показалось, что она улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить? Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало, высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как 25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась огромная глинистая масса действительности.