Впрочем не только Аполлон с интересом смотрел, как разувается поручик, — Захар косился, побелел, словно полотно...
Карнизов же снял сапоги, сбросил на дно лодки мокрые портянки, и Аполлон с Захаром увидели, что у поручика самые обыкновенные ноги — в меру волосатые, в меру кривоватые (явно не благородная кровь!), с желтыми неровно остриженными ногтями.
Захар вздохнул с облегчением и взялся за весла. Когда поручик доставал из мешка сухие портянки, Аполлон заметил в мешке несколько толстых пачек ассигнаций крупного достоинства. Карнизов, оглянувшись на Аполлона, быстро прикрыл деньги какой-то тряпицей и завязал горловину мешка бечевой.
Распорядился:
— Давай-ка, Захар, налегай на весла...
И тут Карлуша, все это время нахохленно, но смирно, сидевший в клетке, пришел в движение. Он стал переминаться с лапки на лапку и, будто заводной, крутить в разные стороны головой; потом внимание его чем-то привлек Аполлон; Карлуша, склонив голову набок, презрительно и даже как бы надменно уставился на Аполлона, смотрел так с минуту, затем встрепенулся, отряхнулся, хлопнул крыльями и хрипло угрожающе прокричал:
— Кх-кх-кар-кар-р!... Гортанно, раскатисто, жутко...
И как будто только этого недоброго крика, словно какого-то сигнала, недоставало всем силам зла, сосредоточившимся где-нибудь поблизости: последняя опора — скорее всего одна из важных несущих стен — в доме Милодоры Шмидт не выдержала разрушительного действия воды, и дом начал оседать — с оглушительным грохотом, с тучами пыли, поднимающимися над развалинами...
Сначала обрушился высокий купол зала, потом вдруг фасад, как стенка карточного домика, отделился от всего здания и повалился вперед, на улицу, затопленную водой... Образовавшейся волной едва не перевернуло лодку.
Все комнаты дома — с меблировкой, с драпировкой и обоями, со всякой утварью — стали видны снаружи. Трескались стены, проваливались полы, толстые балки переламывались, словноспички, ветер гулял по открывшимся комнатам и коридорам, со звоном сыпались из окон осколки стекла...
Все, кто сидел в лодке, будто завороженные, наблюдали за этим крушением. Был страх, но к страху примешивалось еще что-то, похожее на восторг, на чувство преклонения перед мощью разрушительных сил, — слишком уж внушительным было зрелище. Вероятно, с таким же (но значительно превосходящим по силе) смешанным чувством взирали жители древних Помпеев на извержение Везувия. Увы, разрушение впечатляет человеческую натуру много сильнее, чем созидание; смерть страшит более, чем радует рождение...
Аполлон смотрел, как рушится дом, в коем он жил, в коем на краткий миг обрел счастье, в коем много работал, отмеченный вдохновением, в коем лелеял прекрасные мечты... И вот это все уходило, будто рок подводил черту под этапом жизни Аполлона — да и не одного его. Что было прежде, уже не вернешь, как не войдешь в одну реку дважды; что будет после, тебе знать не дано, и не подскажет ни одна сомнамбула, даже за самые большие деньги... Там, среди этого хаоса, среди камня и кирпича, пришедших в движение и, подобно мельничным жерновам, перетирающим все и вся, гибнет твой ученый труд, предмет, к коему ты приложил столько сил, с коим связывал столько чаяний, философский камень, который, кажется, держал уже в руках, выскользнул... гибнут твои любимые книги, кои просвещали и вдохновляли, кои грели душу. Аполлон на секунду прикрыл глаза... Но с этим домом гибнет и дурное; не случайно ведь дом начал рушиться с купольного зала — как с средоточия зла. Хорошее гибнет вместе с дурным, что здесь накопилось. Но по большому счету дом гибнет в своем худшем выражении. Хорошее — это необходимая жертва, хоть и слишком дорогая...