— Хорош, — Конь остановил Корнилова, который отирал локтем взмокший лоб. — Ну, ты, собака, последний раз спрашиваю, где и когда пройдет караван? Иначе я буду пропускать через тебя ток, пока ты ни превратишься в аккумуляторную баратею. Где и когда, собака?
Афганец обмяк, его закрытые веки дрожали, в них скопился пот. Из губ на бороду текла кровавая слюна. Грудь дышала с перебоями, будто сердце замирало, а потом начинало бешено биться.
— Не знаю, господин… — пролепетал он, ворочая синим искусанным языком. — Клянусь Аллахом!
— Давай, Корнилов, прочисть ему током кишки!
Опять заурчало «динамо», на руке Корнилова напрягся бицепс и дельтовидная мышца. Афганец хрипел, рвался, дрожал животом. В нем трепетала жгучая дуга электричества. Распарывала его надвое, ото лба, к которому был прижат электрод, до паха, в котором вскипало семя. Из него вырывали истину, которой он владел, которую прятал под сердцем, которая была его сутью и его душой. Ее отделяли от жил и костей. Раскраивали тело огненной молнией. Электричество расщепляло личность на душу и тело, и афганец погибал, лишался разума, удерживая в себе нерасщепляемую сущность, удерживал душу, которую вложил в него Бог.
Суздальцеву казалось, что к его глазам поднесли громадную линзу, в которой, увеличенные до огромных размеров, блестели окровавленные зубы афганца, прозрачное пламя, бегающее вокруг его бедер, летящий орел на голой груди Корнилова, пораженное безумием лицо майора, кричащего в телефонную трубку. И тот, неведомый, кто поднес к глазам громадную линзу, бессловесно возглашал: «Смотри!» Впечатывал в него зрелище пытки.
Майор Конь сотрясал телефонной трубкой, орал:
— Ты, собака афганская, поджарю тебя, как свинью!.. Из-за тебя, собака, гибнут лучшие люди!.. В вертолете ты смотрел на убитого Свиристеля, радовался его смерти!.. Вот теперь порадуйся! … Теперь порадуйся! … Порадуйся! … Когда пойдет караван? — он схватил ведро и плеснул остатки воды на живот афганца. Тот выгнулся, как рессора, и опал, и там, где в паху плясал разряд электричества, под прозрачной простынейе стало извергаться семя. Бурлило, приподнимало ткань, источало терпкий запах.
Майор отбросил трубку. Сделал запрещающий знак Корнилову. Было тихо. Распятый на столе, с воздетой бородой, лежал афганец. Прапорщик Корнилов курил, выпячивая нижнюю губу, выпуская аккуратные колечки дыма. Прапорщик Матусевич ногой возил по полу тряпкой, вытирая воду. Суздальцев, у которого отобрали увеличительное стекло, видел комнату, как туманное пятно с размытыми, слипшимися людьми. Словно кто-то стер границы между добром и злом, жертвой и палачом, им, Суздальцевым, и войной, которая склеила всех в нерасторжимое, из боли и ненависти, единство.