Курт никаких шагов навстречу не предпринимал — с интересом дожидался, чем увенчается эта борьба раздумий. Собственно, основная причина была в том, что он еще не вывел для себя полностью характера настоятеля. Любая попытка обсудить тему иерархии и, на основе этого, этикета будет уже сама по себе носить характер снисходительный и чуть высокомерный, коль скоро у самого святого отца не хватило смелости или ума просто осведомиться, как ему следует обращаться к своему коллеге. Заведи Курт об этом разговор первым, и кто знает, как к этому отнесется аббат — облегченно вздохнет или мимовольно сочтет Курта человеком, от которого вдруг стала зависима его самооценка. Посему пока он молчал и реагировал одинаково вежливо и на мирское, и на церковное обращение.
Деревенский священник оказался довольно молодым — лет, наверное, сорока или тридцати семи-восьми, вряд ли больше, и непомерно стеснительным. Усаженный за стол подле аббатского места, он нервно ковырялся в снеди, больше перекладывая с одного края тарелки на другой, чем принимая ее внутрь, и все никак не мог избавиться от сложной смеси благочестия и почтительной полуулыбки на лице. Аббата же сегодня, как выражался наставник Курта по литературным наукам, 'несло'. Возможно, гость оказался тем самым козлом, которого некогда евреи гнали в пустыню в отпущение их грехов перед Создателем — в данный момент Создателем (dimitte, Domine[7]) был майстер инквизитор, он же брат Игнациус, а грехами настоятеля обители — его смущение перед грозной инстанцией, незнание правил поведения с оной и раздражение на свое невежество.
Аббат щеголял застольными манерами (к слову, сегодня были не только традиционные овощные и крупяные блюда, которые, надо отдать должное местным поварам, были весьма неплохи, не только рыба в зелени, но и птица, причем не только домашняя, очень нежная и одним своим запахом пробуждающая все чревоугоднические прегрешения, на какие только способна человеческая натура). Явно не избалованный знаниями этикетов священник старался вести себя незаметно, говорил тихо, а на Курта поначалу и вовсе избегал смотреть. Заметив смущение провинциального святого отца, тот пару раз пренебрег приборами, обращение с которыми приветствовалось, но не являлось необходимым условием порядочности, и отпустил несколько замечаний по поводу блюд, напитков и погоды, вследствие чего священник немного расслабился и даже начал почти по-человечески насыщаться. То ли не заметив неодобрительного отношения Курта к своим демонстрациям, то ли решив вдруг сыгнорировать его, аббат перешел во вторичное наступление и начал приправлять еду беседой, а беседу латынью, щедро сдабривая ею едва не каждую фразу. На лицо священника вновь вернулось несчастное выражение — его познания в божественном языке явно были весьма и весьма ограничены, за довольно свободным говором аббата он не поспевал, даже если что-то из сказанного при должном внимании он и смог бы перевести, то скорость, с которой настоятель перемежал родную речь латинизмами, просто оставляла его за бортом и беседы, и всей их маленькой компании. Поначалу Курт, проникшийся вдруг к святому отцу неподдельной жалостью, отвечая на заданные на латыни вопросы, повторял их, говоря что-то вроде 'спрашиваете о том-то и этом? так я вам скажу, что' или 'если говорить о вот этом, то'; однако вскоре ему это надоело, неприкрытое хвастовство аббата начало откровенно раздражать, и в ответ на очередную реплику (на сей раз о пламени божественной любви) он разразился длинной тирадой о благе скромности, тут же перейдя к преимуществам сосновых дров и разновидностям смол. Священник не понял, кажется, ни слова, ибо если латынь аббата была хорошей, то майстеру инквизитору языки по неясной причине всегда давались просто, следствием чего явилась способность изъясняться бегло, легко и не запинаясь. Наблюдение же за тем, как за его перлами поспевает разум аббата, доставило нехорошее удовольствие — тот подавился перепелом, глаза его остановились и помутнели, став похожими на глаза покойного, и Курт на долю мгновения даже укорил себя за использование столь жестокой шутки, к подобным которой он давал себе слово не прибегать и которую настоятель явно не был в состоянии оценить, за что, впрочем, укорять его было неосновательно. Зато потребность в божественном языке за обеденным столом как-то вдруг сошла на нет.