Я беру его руку, твердую, мозолистую руку крестьянина. В моих глазах стоят слезы. Они ждут только, когда я наклоню голову, чтобы политься жгучим и сплошным потоком. Я с усилием откидываю голову.
– Теперь буду приходить каждый день, Под! – бодро говорю я.
– Хорошо, если ты придешь еще раз! – бормочет он.
– Еще раз? Что это значит, Под? Я приду еще много раз! – Я говорю с жаром, почти смеюсь. – Ха-ха, мы тебя еще поставим на ноги! И весной ты отправишься домой! И будешь снова пахать, знаешь, Под, на гнедой, о которой ты мне тогда рассказывал, и той кобыле со звездочкой, так похожей на «голштинскую»! И стегать ее кнутом, если она будет лодырничать и не тянуть постромки, – хотя, может, она уже отвыкла, как ты думаешь? Да, тогда ты ее станешь нахваливать и так навалишься на плуг, что только захрустит…
Он улыбается. О, эта все понимающая улыбка, она смахивает мои слова, как темная тряпка.
– Ты должен захотеть, Под… – беспомощно говорю я.
– Сходи к Анне! – только и говорит он. – Она должна тебя увидеть… Я писал ей о тебе, часто… Расскажи ей обо мне… Вечером, после работы, на скамейке перед воротами… откуда видны… все… мои поля…
Больше я ничего не услышал. Он долго еще бормотал, но я уже ничего не понял. Возможно, я сумел еще что-нибудь разобрать, но постоянно кричал Брюнн. «Мне бы еще разок бабу, молоденькую, крепкую…» – не переставая кричал он.
Я просидел на его нарах до утра, между Артистом и Баварцем. Как раз когда вставало солнце, он испустил дух. Мы слышали, как он до последнего бормотал и шептал.
– Будто бы он произнес «Анна»? – удивленно спросил Артист. – Может, так звали его жену?..
Я понял, что он никому не говорил, только мне – значит, этого теперь никто и не должен знать. Я пожал плечами, забрал все документы и письма из его мундира и «голштинскую», удивительную кобылу, снял со стены. В кармане его брюк я нашел старый, изгрызенный карандаш с вырезанной «А». Его я тоже забрал.
Когда я вышел из барака, меня встретил ледяной восточный ветер. Нигде не видно ни души. Я прислонился к стене казармы и вдруг почувствовал, что беззвучно плачу. Меня сотрясал озноб, но не от холодного ветра, хоть слезы и замерзали на щеках. Он шел изнутри – несмотря на тысячи людей вокруг, я мерз от одиночества. «Под! – воскликнул я беспомощно. – Под, товарищ мой…»
Смерть Пода свалила меня с ног. То, что за три года не смогли сделать голод, жара, холод и болезни, ей удается совершать день за днем. Я лежу уже 14 суток, органических причин не имеется, сказал врач. «Как с Подом!» – подумал я.
Доктор Бергер часами сидит у моей койки, чтобы развеять меня, Ольферт трогательно, даже почти назойливо ухаживает за мной. Мои мешки со стружкой со временем стали твердыми, но, когда я представлю себе, каково было бы, если бы я лежал на голых досках – как приходилось Поду и Бланку…