Она срывается с места, стремительно убегает. Под, я, Брюнн, Бланк строимся в шеренгу. В шеренге перед нами стоят Шмидт-первый и Шнарренберг. Больше никто из нашего полка с нами не идет. Возможно, мы расстались навсегда.
Ворота распахиваются. Улица, жизнь снова принимают нас. Но вскоре с маршировкой покончено. Отстает один, другой… Колонна растягивается, становится все более неровной. Стоит жаркий осенний день, все отвыкли от тяжелых сапог, многие, как и я, до сегодняшнего утра еще почти не ходили. Подмышечные впадины под костылями начинают болеть, тяжелые сапоги оттягивают ноги, словно пудовые гири.
– Парни, мне нужно немного посидеть, – в конце концов говорю я. Я не единственный, – то здесь, то там раненые сидят парами на бордюрах – бледные, измученные, тяжело дыша.
Мы вчетвером садимся рядом. Камни теплые, чертовски приятно. Перед нами гремят небольшие пролетки, катятся битком набитые трамваи, проходят пестро одетые женщины. Только Брюнн собирается отпустить шуточку по поводу толстой бабы, как один из конвойных сзади толкает меня в спину прикладом:
– Давай пошли, германские дьяволы!
Под вскакивает, словно ужаленный.
– Ну ты, солдатская требуха, тебе моча шибанула в голову? – орет он. – Хочешь ударить бедного калеку?
Собирается публика, женщины заступаются за нас.
Под с чистым сердцем говорит не переставая – какое имеет значение, что он не знает русского? Его жесты, указывающие на наши костыли и раны, его умоляющие интонации понятны любому – впрочем, кто смог бы устоять перед взглядом его по-собачьи искренних глаз?
Когда же Брюнн вдобавок весьма кстати произносит слово «голод», ключевое слово разговорника на засаленном клочке бумаги, моментально ставшего популярным, да еще снимает шапку и протягивает ее перед собой, все в толпе лезут по карманам, и в шапку сыплется дождь медяков.
– Сорок копеек! – говорит он, ухмыляясь. – Черт побери, да этот спектакль нужно разыгрывать на каждом углу!
Все радуются, только Шнарренберг сопит.
– Мне кажется, вы забыли, что на вас мундир, Брюннингхаус! – резко говорит он.
Около полудня появляются последние дома, улица выводит на картофельное поле. У крестьянского дома мы делаем запланированный привал и рассаживаемся на лугу. Я раздаю свои последние сигареты, но, хотя мы все устали как собаки, настроение у нас радостное. Брюнн в подобных случаях обычно находит правильное слово для всех.
– Что ни делается, все к лучшему! – восклицает он. – В любом случае здесь гораздо красивее, нежели в той огромной конуре скорби!
Наши переходы становятся все короче. Нас не кормят, разрешают утолять жажду из колодцев.