У Пода внезапно наступает упадок сил. Он, собственно, не болен, а просто не в силах вытащить ни одного мертвеца. Кто бы этого не понял? Артист в одиночку не может, а Зейдлиц не отходит от Позека. В результате у нас, как и в других бараках, уже с неделю мертвых не выносят наружу.
Кроме морального, это не имеет никаких воздействий. Сил, чтобы выволочь мертвеца в проход, хватает у одного Артиста, а там они замерзают всего через несколько часов. Иногда кто-нибудь перед смертью забирается на верхние нары, но трупный запах вскоре выдает, и тогда можно стащить вниз и его.
Я вижу пленных, сидящих на умерших товарищах, вижу мертвых, используемых вместо спинок. Большинство умерших от тифа лежат полураздетыми, у некоторых только тряпки, обмотанные вокруг ступней. Только дизентерийные лежат в одежде, потому что она полностью пропиталась слизью и поэтому непригодна. Мы, живые, по ночам ворочаемся под грудой снятой с мертвецов униформы, чтобы немного согреться. Стараемся плотно завернуться, чтобы защититься от крыс. Но с тех пор как в бараке лежит множество мертвецов, нас, живых, они оставили в покое.
Ежедневно умирает по двести пятьдесят человек…
С полудня не встает и малыш Бланк. У него тоже высокая температура, и он все время просит пить. Под, который хорошо относится к живым, часто выходит наружу, чтобы принести ему снегу. Хотя он желтоватый от разбросанного вокруг кала, но все же менее опасен, нежели мутные сосульки на потолочных балках, в которых выкристаллизовалась мокрота от кашля туберкулезных больных вместе с испарениями дизентерийных.
Мы положили вместе Позека и Бланка, чтобы можно было одновременно ухаживать за обоими. Позек странно спокоен, Бланк крайне возбужден.
– Теперь ты можешь дать мне шинель, – говорит он Артисту. – Теперь уже все равно! Да, давай мне две, три, сколько у тебя есть… Я достаточно намерзся…
– Фенрих, – говорит он однажды, – разве Евангелие – не основа всех церквей? Но как тогда Евангелие объясняет все это? Возлюби врага своего… Я не могу себе этого объяснить… Может, существует отдельно русский и отдельно германский Бог?
Я кладу на его пылающий лоб портянку, наполненную снегом.
– Нет, мальчик, – говорю я, – Бог един…
Вечером он заговаривается в бреду.
– Даме еще фунт кофе, Франц! – деловито выкрикивает он. – «Гватемала», сорт экстра! Разумеется, милостивая госпожа…
Ночь. Я снял лампу у двери и поставил перед собой на нары. Несколько человек, боящиеся темноты, чертыхаются мне вслед, однако ни у кого нет сил мне помешать. У меня на коленях моя книга. В обмотанной тряпкой руке карандаш.