Божко и Горетый являли собой образчик той самой солдатской дружбы, что зарождается только на фронте. Было неясно, что связывало друг с другом этих столь непохожих один на другого солдат. Неразговорчивый, хмурый Горетый, доменщик из Криворожья, был старше Божко лет на десять, имел жену и детей, а веселый болтливый Божко, румянощекий хлопец с Полтавщины, не был даже женатым. Были они неразлучны, ели из одного котелка и делились решительно всем, даже такими думками, о которых каждый из них не посмел бы открыться своей жене или матери. У Божко был серебряный звонкий тенор, у Горетого — колокольный бас. Определили их Ряшенцеву во взвод из нового пополнения, летом, после того как рота, попав под обстрел и бомбежку, потеряла много людей.
Как-то, летом еще, закончив занятия в поле, Ряшенцев объявил перекур. Солдаты, весь день под палящим солнцем копавшие землю и бегавшие с катушками провода на спине, притулились кто где. Целый день в белесом, выгоревшем от зноя небе висел надсадный вой истребителей, барражировавших над линией фронта. К ночи он вдруг оборвался, и в вечернем густеющем воздухе установилась хорошая тишина.
Только что село солнце. Догоравший закат тяжелел чугунной окалиной, остывая, широко разбросав по пустому просторному небу огненные перья облаков. На землю пала роса. Дальний лесок, зелень лугов и кустов наливались ночной чернотой, теряя свой цвет, очертания. Один лишь ручей резко и далеко блестел своими извивами, будто налитый до краев кипящим живым серебром. И вот в этой-то тишине вдруг послышалась песня.
Ехали казаки
Из дому до Дону, —
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у... —
мягко, будто бы пробуя голос, загудел густой и глубокий бас. Еще не кончил гудеть, как в него серебряной ниткой вплелся звонкий и чистый тенор:
Э-эх ты, Га-а-лю-у,
Галю молода-а-я,
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у...
Голоса сплелись и повели песню вместе. Соборным колоколом гудел, мягко давил торжествующий бас, а под ним серебряной ниткой звенел и вился красивый и чистый тенор.
Из низины вставал, подымался сизый ночной туман. Там, укрытые его пеленой, паслись ротные лошади. В загустевшем вечернем воздухе слышалось хрумканье срываемой их губами травы, звуки эти сливались со скрипучим голосом коростеля, неутомимо дергавшего в кустах, и со словами песни, рассказывавшей о судьбе неизвестной, неведомой Гали. И вдруг показалось Ряшенцеву, что не было больше войны, этих горьких и страдных солдатских будней, не было бездомовья и неизвестности, постоянно подстерегающей на войне, а был только тихий закатный вечер, песня — и снова мирное время.