Портрет Иветты (Куберский) - страница 48

Мать сидела в своей комнатушке, за матовым стеклом светил торшер – работала, Настя была уже в постели – читала, подперев щеку ладонью. Он сел на край кровати, легко провел рукой по ее волосам:

– Не помешаю?

– Фу, холодная! – поежилась она.

– Снег на дворе.

– Я видела. Ерунда. Растает.

От нее пахло чудесным ребячьим запахом.

– Ты что такая худая? – сказал он. – Ешь, ешь... И загар сошел.

– Не сошел, смотри... – она откинула одеяло и, словно вспомнив что-то, неловко подтянула ночную сорочку ровно до незагорелой полоски.

– Ты меня уже стесняешься?

– Угу... Совсем немножко. Почитаешь?

– А что у тебя?

– Робинзон Крузо. Знаешь, какая книга! Здоровски написана. Хоть немножко, а?

– Давай.

Он взял книгу.

– Ты Иветту вспоминаешь?

– Да.

– Помнишь, ты говорила, что ее любишь.

– Говорила.

– И сейчас любишь?

– Не-а. Просто вспоминаю. Я тебя люблю. Иди ко мне, мой маленький, пушистый.

Она протянула к нему свои худенькие длинные руки и не то поцеловала, не то лизнула его в щеку.

– Я вижу, у тебя все пушистые, – сказал он, пытаясь высвободиться, – ежи, черепахи...

– Угу. Маленькие и пушистые. Сиди. Помнишь, мы читали, что, когда ежик рождается, у него вместо иголок перья. Представляю себе... – она захихикала.

Тогда, три года назад, он не мог с ней поговорить.

То, что Настя больше не разделяла его чувства к Иветте, скорее удивило, чем огорчило Кашина, и на какое-то время вернуло его к реальности. Эта зыбкая, но независимая от него реальность позволяла взглянуть на произошедшее со стороны, как, собственно, и положено глядеть художнику. И хотя это ничуть не умеряло боль, картина мира уже не сводилась к черному квадрату на белом фоне – воплощенному ничто. Картина обретала глубину – мерцали не вполне ясные, но обнадеживающие детали. Ведь было же в одном из ее писем: «Сознание безнадежности не мешает нам ожидать». Это высказывание кого-то из великих, как и все подобные высказывания, вполне абсурдное в своей категоричности, обладало-таки побочной анестезией – оно прибавляло к единственному «мне» множественное «нам».

Через полторы недели, прошедшие в молчании, он написал ей веселое, шутливое письмо. Каждое слово в нем было продумано и поставлено так, чтобы скрыть рану – письмо было широким бесшабашным жестом дружбы и безоглядности. И только самый срок в десять дней без писем и телефонных звонков, был сомнительным свидетельством перемен.

Иветта по-своему поняла его великодушие – в ее ответе снова было о Косте, так что у Кашина потемнело в глазах. Он тут же написал ей все, что оставалось под спудом – она сама проткнула пульсирующую пленочку едва затянувшейся боли. Пусть знает, каково ему – жажда, чтобы она знала, была теперь сильнее предусмотрительности. Он писал, что не годится на роль подружки, которой доверяют сердечные тайны. В конце он приписал какие-то вовсе дикие слова о том, что ее постель, насколько он помнит, не рассчитана на троих – полный бред. И пока не передумал, пока было горячо, кроваво – бросил письмо в ящик. Вечером он схватился за голову, но было поздно.