Портрет Иветты (Куберский) - страница 67

Дикая, все-таки, система. Худфонд – это государство. Картины у художников покупает только оно – покупает и складирует. А куда их еще девать? Частные коллекционеры под подозрением. Все не как у людей. А если бы и в самом деле можно было поехать в Италию, выставиться, продать, разбогатеть. Неужели там, на родине живописи, его не оценили бы?

Кашин заложил руки за спину и медленно двинулся к каменной лестнице музея. По обе стороны от аллеи стояли голые лиственницы. Здание было освещено прожекторами, и светло-серый гранит легко и соразмерно выступал из темноты. Вот так же должно быть и ему – не горько и больно, а легко и соразмерно. Люди всегда, всю жизнь не совпадают во времени – опережают или отстают и страдают от этого. Но все уже настолько не сбылось, что теперь он ждал спокойно, – каждое мгновение падало, как из капельницы, прибавляя силу и надежду.

Еще один поток выплеснулся во дворик и устремился к лестнице, расширяясь и обтекая Кашина. Кашин двинулся к выходу. Больше здесь делать было нечего. Он вернулся к очереди – теперь в ней были новые лица, и общности с ними он не чувствовал. Дождь все так же мелко сеял, появляясь в фонарном свете из небытия, и машины, бесшумно, как рыбы, прорывали его колеблющуюся сетку. Над очередью громоздился кривой панцирь зонтиков. В последний раз Кашин безнадежно глянул через улицу и увидел Иветту. Она шла вымученной подпрыгивающей походкой и, морщась, смотрела в сторону толпы. Кашин поднял руку и побежал навстречу.

– Ты? – остановилась она. – Ты еще здесь?

Она была очень усталой, но такая – казалась еще родней. Он взял ее за руку и повел.

Милиционер не признал Кашина и не хотел пропускать, кивая на очередь. Пришлось показать удостоверение союза. Милиционер удовлетворенно кивнул, и в жесте, которым он возвратил книжечку, были уважение и покровительство.

Пока Кашин сдавал в гардеробе пальто, Иветта присела на край стула и оставалась неподвижной. Ее руки свисали между колен, и казалось, по ним стекает усталость. На Иветте был свитер из мягкой ворсистой шерсти, наполненный теплом ее тела. Кашин остановился перед ней, не решаясь потревожить. Она встала, опираясь на его руку, и пошла, сразу выпрямившись, горделиво и легко.

На привозной выставке, небольшой, но солидной, – шедевры европейской живописи – они с Иветтой разошлись и, двигаясь вдоль картин, Кашин все время помнил о ней и, когда она покидала зал, его охватывало беспокойство. Ее присутствие отвлекало его, пока он не дошел до своего любимого Констебля и не замер, услышав гул воды под мостом, ее свежий запах и переливающийся блеск. Какая жажда реальности и какое ощущение чуда в каждой подробности! Он захотел поделиться с Иветтой и переглянулся с ней через длину зала, но взгляд ее был полон картиной, перед которой она стояла, и он сам подошел. Это был Тициан. Тициана он не любил, но это были портреты, единственное, что вне условностей эпохи, ее умственной копоти. На одном – сановный старик, на другом францисканский монах. Старик был стар и болен, и из-под припухших красноватых век смотрели усталые глаза страдающего человека. Смотрели они вполсилы, с привычным недоверием, и дорогие одежды не могли прикрыть истинной цены того, что считалось признанием и успехом. Францисканец был еще крепок, черноволос, и его твердое крестьянское лицо несло угрюмую силу инерции и догмы. Сила была скорее разрушительной, но приравнивалась к созиданию – в зависимости от века, из которого смотреть на неё.