Без особых притык его приняли ординатором в плановое отделение местной городской больницы.
Открытия в медицине более Плохия не интересовали, охотников на холецистэктомии и резекции было довольно без него, ну а грыжи, варикозы и всякие прочие энуклеации делать он умел.
Зато снова, как в юности, мог читать, мог обдумывать все-таки интересную для него загадку человеческого существования.
Еще у себя в гнойном, наблюдая за плохо выздоравливающими, они со старым его завом пришли к выводу: хочешь сделать иммунную систему сильной («Чтоб зажило...») – верни организму чистоту: выведи шлаки, токсины, радикалы... Дай больному поголодать, дай морозник кавказский.
Здесь же, у мало знакомых доселе авторов, речь велась о возвращении чистоты душе человека.
Человек уподоблялся дереву, чьи корни к насущным питающим благам были налицо, а требующие солнечного света листики прозревались на веру.
Тело жило душой, душа духом, а дух.
«Мы были во власти лукавого, проданные под грех и сластолюбием купившие себе повреждение...»[21]
Душа просыпалась в дух, в свою настоящую и вторую, духовную жизнь, как проклевывается и прорастает зернышко у яблока, предназначенного стать деревом.
«Много званых, – читал он, – да мало избранных...»
«Жизнь тела, животная, с питанием и размножением, воспроизводимая еще и еще, это лишь необходимое условие для прорастания. этап...»
«Не хлебом единым. но всяким словом, исходящим из уст Божиих!»
Лечить, исцелять, возвращать целость имеет долгие резоны (смысл) лишь при развороте от хлебов к слову, исходящему из...
Дух Истины стяжается в душевную чистоту.
На дворе, за окном библиотеки шла постперестроечная конверсия. Выморочная, больная и едва не истребленная страшным режимом любовь Божия покидала поле борьбы для переразметки его в цивилизованное правовое пространство.
Школьные Плохиевы товарищи оставили закрытые КБ и без былых патриотических экивоков и «государственных» обиняков напрямую начали «делать деньги». Это чтобы «если уж не они, то дети их...» И проч... и проч...
И умерла мать.
Он схоронил ее на погосте при башкирской церквушке, купил в приватизированном книжном географический атлас и как-то раз вечерком, под настроение, раскрыл...
* * *
И вот прошли-минули еще какие-то годы, он, Вадим Мефодьевич Плохий, лежит в продутой сквозняками казенной квартире, одинокий, в неисходимом черном похмелии, а вздрагивающие невидимые во тьме пальцы его гладят, едва касаясь, шершавенькую известку на прикроватной стене.
«Если рай в пьянстве, – говаривал он бывало больным и женщинам, – иллюзорен и короток, то зато ад его настоящ и долог!»