Зеленые холмы Африки (Хемингуэй) - страница 32

, и как весь тот год нас угнетало безденежье (рассказы, один за другим возвращались обратно с почтой, которую опускали в отверстие, прорезанное в воротах лесопилки, и в сопроводительных записках редакции называли их не рассказами, а набросками, анекдотами, contes6 и т. д. Рассказыне шли, и мы питались луком, и пили кагор с водой), и я вспомнил о том, как хороши были фонтаны на площади Обсерватории (переливчатая рябь на бронзовых конских гривах, бронзовых торсах и плечах – зеленых под сбегающими по ним струйками), и о том, как в Люксембургском саду, где кратчайший переход на улицу Суффло, поставили бюст Флобера (того, в кого мы верили, кого любили, не помышляя о критике, – Флобера, теперь грузного, высеченного из камня, как и подобает кумиру). Он не видел войны, но он видел революцию и Коммуну, а революция – это еще лучше, если не становишься фанатиком, потому что все говорят на одном языке, и гражданская война лучшая из войн для писателя – наиболее совершенная. Стендаль видел войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но больше никто не научился. Достоевский стал Достоевским потому, что его сослали в Сибирь. Несправедливость выковывает писателя, как выковывают меч. Я подумал, а что, если бы Тома Вулфа сослали в Сибирь или на остров Тортугас, сделало бы это из него писателя, послужило бы это тем потрясением, которое необходимо, чтобы избавиться от чрезмерного потока слов и усвоить чувство пропорции? Может быть, да, а может, и нет. Он всегда казался грустным, как Карнера. Толстой был маленького роста. Джойс – среднего, и он довел себя до слепоты. И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из Эдгара Кине, которую он все твердил: «Fraiche et rose comme au jour de la bataille».7 Нет, я, кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше время большого писателя.

Мне нужно было только одно: работать. Я не особенно задумывался над тем, как это все получится. Я уже больше не принимал всерьез свою собственную жизнь; жизнь других людей – да, но не свою. Другие стремились к тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду работать. Работа – вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее самочувствие, а жизнь – моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду жить, где и как вздумается.

Здесь, где я живу сейчас, мне очень хорошо. Небо в Африке лучше, чем в Италии. Черта с два – лучше! Самое лучшее небо – в Италии, в Испании и в северном Мичигане осенью, и осенью же над Мексиканским заливом. Небо есть и лучше здешнего, но лучшей страны нет нигде.