Публика не пришла, потому что, двоеточие:
«Слишком жарко, слишком холодно, сильный ветер. Потому что начало месяца, потому что конец месяца, потому что между месяцами. Потому что понедельник, потому что вторник, или среда, или четверг, или пятница. Потому что сегодня суббота, а завтра будет воскресенье; или потому что сегодня воскресенье, а завтра тяжёлый день, понедельник. Публика осталась дома, потому что наступил срок платежей, потому что она поменяла тачку, потому что по телевизору был Человек XX века (предатель)! Потому что выступал Де Голль! Потому что не выступал премьер-министр. Потому что канун Рождества, потому что после Рождества. Потому что будет Автомобильный салон. Потому что королева Патагонии находится с официальным визитом в Париже. Потому что жизнь дорожает. Потому что начало учебного года. Потому что грипп! Потому что некуда поставить машину. Публика не пришла, потому что она дебильная! Кретины с толстой кожей цвета стены или салфеток из столовой!»
— Ты что такой мрачный? — раздаётся голос, напоминающий звук картофеля, высыпаемого в кипящее масло.
Входит мой доблестный товарищ Берюрье. Щёки, красные, как калифорнийские яблоки, красноречиво говорят о выпитых гектолитрах божоле. На нём костюм в клетку тёмно-зелёных тонов. Карманы набиты странными и тяжёлыми предметами. Берюрье напоминает большого навьюченного осла. На розовой рубашке коричневые дырки от сигарет. Галстук небесно-голубого цвета украшен яичным желтком.
Он не брился два дня. Трудно объяснить, как Берю удаётся этот подвиг: ты его видишь каждый день, и у него всегда двухдневная щетина, которая держится с постоянством, граничащим с чудом.
На голове фетровая шляпа, вроде нимба, с широкими и волнистыми полями, цвет которых напоминает края колодца. Святой Берю! Его не увидишь в календарях, но его знают во всех парижских бистро!
С радушием я смотрю на сто десять килограммов доброго малого, с которым меня связывает дружба. Верх брюк расстёгнут, и на розовой рубашке не хватает трёх пуговиц, так что взору современников открывается необозримый вид на вычурный пупок, заросший шерстью, от которого лучами расходятся многочисленные шрамы.
— Я не мрачный, Толстяк, — объясняю я. — Я думаю.
Его смех напоминает стук орехов, рассыпавшихся по большой лестнице оперного театра.
— Ты меня всегда удивляешь, Сан-А! Думать, когда ты не обязан — это извращение! — Он приподнимает шляпу на три сантиметра, вытирает пот со своего пролетарского лба и добавляет: — Я никогда не думаю в свободное от работы время.
С этими словами он садится на подлокотник, заставив вскрикнуть спинку кресла.