«Череватюк [врач в зоне] не приедет… — с горечью сказала Перепёлкина. — Попов, начальник санотдела… какой это чёрствый, бездушный человек! не разрешил. Даже в очередном отпуске отказал. — Клавдия Александровна тяжело вздохнула. — Письмо прислала Нина Устиновна… Ужасное письмо. Ужасное!..! «Устала жить» — пишет… Я очень боюсь за неё…»
А потом пришла трагическая информация:
«Нина Устиновна нервно заболела. Очевидно, подействовала лагерная обстановка. А ведь фронтовичка была!.. Отвезли в Иркутск, в больницу. Она разбила окно в туалете и… куском стекла…
— Зарезалась?! — ужаснувшись, зачем-то спросил я.
— Да!
Передо мной, словно живая встала Череватюк: молодое лицо с тёмно-карими глазами, шинель нараспашку, четыре ордена на груди… И как бы послышался её вопрос: «Много, по-вашему, в больнице невиноватых?..»
Оказывается, Ш. может поражать и пассивных наблюдателей, и замечательных профессионалов: невозможно бесконечно насиловать совесть. Случаи укрывающейся под маской запойного пьянства (а то и наркомании) шизофрении у самих охранников из состава внутренних войск, думается, в памяти у всех, кто к ним близко имел отношение. Да, вот и воспоминания известного советского диссидента Владимира Буковского после выхода из зоны: «Когда-то в детстве моём к нашим соседям приезжал дальний родственник из Сибири — офицер МВД, какой-то лагерный начальник. Он тоже не мог видеть людей, идущих по улице. Напивался, мрачно чистил сапоги на кухне и говорил злобно, ни к кому не обращаясь:
— Ходят тут. Весёлые, смеются… ко мне бы их. У меня бы посмеялись…» («И возвращается ветер». — М.: АО «Демократическая Россия», 1990)
О шизофрении во власти будет разговор впереди. А пока ещё раз обратимся к Шаламову, в очередном рассказе показавшему ту тонкую грань, которая может отделять смерть от жизни, шизофренический бред от лёгкого изменения сознания («Сухим пайком»). Куда качнётся, зависит и от нас, от окружающей среды, которая и является главным фактором биологической эволюции.
«Мы готовы были плакать от боязни, что суп будет жидким. И когда случалось чудо, и суп был густой, мы не верили, и, радуясь, ели его медленно-медленно. Но и после густого супа в потеплевшем желудке оставалась сосущая боль — мы голодали давно. Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что ещё оставался на наших костях, что ещё давал нам возможность есть, двигаться и дышать, и даже пилить брёвна и насыпать лопатой камень и песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор, — в этом мышечном слое размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство…Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие владело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра же, и иногда решались сделать это. И всякий раз нам мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать «ларёк» — премиальный килограмм хлеба, — просто глупо было кончать самоубийством в такой день. То дневальный из соседнего барака обещал дать закурить вечером — отдать давнишний долг».