Проблема знания будущего, — продолжал их режиссер, — из вечных; известно: думать, что знаешь, что будет завтра, — грех, меня это давно занимало. Когда-то я даже собирался поставить очень странную пьесу — как раз об этом. Речь в ней шла об одном нашем философе-диссиденте. Из самых видных, ставших для России едва ли не пророком. Там было, что он начинал, как все: так же веровал, так же ни в чем не сомневался, хороший, аккуратный студент, вежливый и уважительный; в общем, как он стал тем, кем стал, совершенно непонятно. И вот, его сокурсник, для которого это тоже загадка, со многими о нем говорит, да и сом немало о нем вспоминает, думает. Надумать, однако, ничего не может. А потом вдруг в памяти его всплывает комсомольское собрание, на котором тот философ получил выговор, пустячный, в сущности, выговор, кажется, и без занесения. У них секретарем ячейки была настоящая фанатичка, вера и страсть в ней были редкие, даже для того времени редкие. По виду она была совсем обычная: коротко стриглась, курила, в общем, может быть, и не было в ней ничего особенного, но иногда она загоралась.
И вот комсомольское собрание. Она секретарь ячейки, а этот будущий философ куда-то там опоздал. Опоздание ерундовое, замяли его сразу, с тех пор прошло уже две недели, и вдруг оно предлагает сегодня это заново обсудить. Садимся, сначала идут другие дела, вопрос же об опоздании последний. Собрание получилось долгим, все устали и не чают, как бы скорее закруглиться, тем более, что предмет яйца выеденного не стоит. Не забудьте еще, что они друзья, настоящие верные друзья. Их группу в университете самой лучшей считали. И вот секретарь берет слово.
Начинает она совсем по-детски, но детски и скучно. Типа того, что сегодня сменную обувь забыл — завтра с учителем первый не поздороваешься, послезавтра мячом стекло разобьешь, а "потом шаг за шагом или бандит и убийца, или того хуже — шпион, предатель родины, враг народа. Все ее слушают, и обвиняемый и мы, в этом суде — заседатели, и одно думаем, что она — сбрендила? Потому что и тогда это перебор был. Да и докладывает она сей бред сбивчиво, неуверенно, будто противится, а ее заставляют, давят на нее: говори, мол, и говори.
Наконец она к фактам переходит, и сразу в ней полная перемена, и в словах и в том, как она их произносит. И ей и нам ясно, что теперь она — сама; нам даже в голову прийти не может, что ее кто-то заставляет, настолько все четко, искренно, с верой. А она расходится и расходится, мы еще не поддаемся, потому что это свой, хороший парень, свой в доску, но она о нем дальше говорит, о том, чего мы, конечно, знать не можем. И про фронт, и про лагерь, и про то, что он известным диссидентом станет, в итоге же уедет из страны. В общем, всю жизнь, прямо одно к одному как он к этому шел, она и про то говорит, как это в нем росло и вызревало, и даже про то, что он будет чуть ли не главным их тех, кто в конце концов нашу страну развалит. То есть сделается победителем, нас победит. И вот она разгорается, будто костер, с каждым словом разгорается и тычет в него пальцем и кричит, и кружиться начинает, столько в ней силы, а в нас сначала страх, ничего, кроме страха, а потом ее вера, и страха уже нет, и мы понимаем, что так и будет, все будет так, как она нам сказала. И мы ждем последнего — что с ним делать, но она не говорит, я и сейчас не знаю, почему не говорит. А он сидит перед нами, тоже знает, что все это правда, еще. больше нас это знает. И он тоже ждет, что мы сделаем с ним, и никакой милости, наверное, ему от нас не надо. Господи, представить себе, что ты свою родину погубишь!