«Мне ли не пожалеть…» (Шаров) - страница 11

Собрание кончается ерундой — простым выговором. Но с этого дня он для нас чужой, не наш, изгой, враг. И ни он, ни мы ничего поделать тут не можем, да и не пытаемся. По жизни он идет, как ему было предсказано, тютелька в тютельку, чуть ли не до дня сходится, и все думает о ней, все к ней возвращается. Когда встречает кого-нибудь из старых знакомых, боком и словно между прочим, но спросит о ней, потому что никак не может понять, пророк ли она действительно, то есть то, что он делал и делает, — изначально ему было предназначено (он теперь человек глубоко верующий), и тогда, значит, вина его смягчена, ни он сам, ни кто другой — по этой дороге Господь его вел, — или все-таки, она его вела. Ведь это она его вытолкнула, выгнала его ни за что, она сделала его для нас чужим, загнала в эту колею. Всю жизнь она одна им правила, и ни Бога здесь, никого не было — она одна. И он все хочет поехать к ней и с просить — она или не она, а если она, то зачем, почему, но так и не решается».

Не знаю, хорошо ли я вам передал то, что каждая на свой лад рассказывали девушки, но японцам идеи этого режиссера нравились не меньше первой исторической части. Во всяком случае не реже, чем раз в месяц находился гость, готовый финансировать постановку «Вишневого сада», а в случае удачи и везти ее в Японию. Однако сестры Лептаговы на моей памяти от денег отказывались, говоря, что все это в прошлом, давно нет ни того режиссера, ни труппы, ни театра. Кроме того, они уверены, что он бы и сам теперь так ставить не стал.

В школе я в пятом классе вступил в члены краеведческого кружка, а уже в седьмом меня выбрали его председателем. Столь стремительной карьерой я целиком и полностью обязан нашему соседу по коммунальной квартире Алексею Леонидовичу Трепту. Столько интересных сведений, сколько я приносил от него, не мог добыть никто.

Как то я зашел к нему без предупреждения, он был мрачен, но попросил меня остаться.

«Я с похорон, сказал он, — сегодня умер мой друг, который всю жизнь писал странные пьесы для одного актера, ни единая из них, Саша, так и не была поставлена. Другой его страстью, — продолжал Трепт, — был город. Москву он знал изумительно, куда лучше, чем я. Он свято верил, что дома живые; как люди, они рождаются, живут и умирают. Улицы же — это некое сообщество, или стая, где одно поколение сменяет другое, и, если хочешь уцелеть, сохранить место под солнцем, надо драться. Впрочем, говаривал он, некоторым зданиям случается выбиться и в вожаки. Он любил сравнивать улицу с государством, в котором периоды медленных, спокойных реформ кончались все сметающими революциями, и жалел дома, которые каждый раз слезливо и рахитично пытались доказать, что они не чужие, не враги этой совсем другой улице, что они рады новым товарищам и им хорошо с ними».