Думаю, что именно вид этого старого дурака Гладстона[1] и заставил меня впервые серьезно задуматься о том, чтобы пойти в политики. Он стоял под проливным дождем, поддерживая свою дубинку так бережно, словно это был букет лилий, и куда больше обычного напоминал немого безработного могильщика. Видит Бог, я — не тори, а стоит мне только взглянуть на вига, как сразу хочется принять ванну, но помню, что в тот день, глядя на памятник Гладстону, я думал: «Если уж это — одна из ярчайших звезд на небосклоне общественной жизни Англии, то уж ты, Флэши, мой мальчик, просто обязан попасть в Вестминстер».
Не стоит упрекать меня, наверняка и вы сами частенько размышляли подобным образом. В конце концов политика — презренный жребий, а вы согласитесь, что я обладаю полным набором свойств характера, так необходимых в политической жизни. Где нужно, я смогу промолчать, а при необходимости — солгу, не сморгнув глазом, предам, дружески похлопывая по плечу и ускользну от опасности задолго до того, как удар будет нанесен. А уж поболтать, побожиться и смыться я смогу не хуже торговца-янки, продающего патентованные пилюли. Заметьте, что я никогда не позволял себе вмешиваться в дела других людей, даже если мог им помочь, — полагаю, это печально отразилось бы на моей карьере. Но стоило мне хоть на мгновение хорошенько задуматься о том, как бы проложить себе дорогу к парламентскому креслу — хотя бы при помощи обыкновенной взятки, — как я тут же оказывался на грани публичного позора, наглого обмана, продажи в рабство и Бог знает каких еще несчастий. После этого я уже больше никогда не думал о политике.
Это случилось, когда я наконец вернулся домой из Германии весной 1848 года, после своей заварушки с Отто Бисмарком и Лолой Монтес. Я был в дьяв…ски паршивой форме, с бритым черепом, парой ран и наполовину выпущенными кишками. Мне хотелось только одного — залечь на дно где-нибудь в Лондоне до тех пор, пока снова не почувствую себя человеком. В чем я был абсолютно уверен, так это в том, что никакая сила больше не сможет вытащить меня из доброй старой Англии. Это звучит немного странно, если учесть, что большую часть последних пятидесяти лет я провел в разных концах Земли, причем во время этих своих похождений мне столь же часто приходилось носить мундир, сколько и обходиться без него.
Так или иначе, я вернулся домой, переправившись через Ла-Манш, лишь ненамного опередив почти половину монархов и других государственных мужей Европы. Народное восстание, свидетелем которого я был в Мюнхене, стало лишь одной из доброй дюжины подобных мятежей, разразившихся весной того года, и все парни, потерявшие свои троны и канцлерские портфели, решили, как, впрочем, и я сам, что старушка-Англия — теперь наиболее безопасное для них место.