В доме, видно, кроме нас, никого. Пьем чай в тишине пустой большой квартиры.
– Мне хочется рассказать вам о «Шинели», – говорит Анна Андреевна. Она сидит на диване, раскинув руки, и этот старинный диван с высокой красной спинкой очень идет ей, или она ему. – Я, как и все граждане, читала в этом году Гоголя. «Шинели» не трогала: боялась, очень уж буду жалеть Акакия Акакиевича. Но ко мне пришел Журавлев и прочел ее[1]. Тогда я и сама ее перечла. И обнаружила, что это шкатулка с двойным дном… Жалеть Акакия Акакиевича нечего, у Гоголя тут была совсем другая мысль: николаевский режим уничтожил в нем человека. Акакий уже почти что и не человек. И бумагу чуть-чуть посложнее составить не может, и перышки чинит. За что мне его жалеть? Что у него шинель старая? А я и сама четвертую зиму хожу в осеннем. Вот Евгения из «Медного всадника», того можно жалеть: он, хоть и глуп, но готов пожертвовать жизнью ради любимой женщины и на Петра восстает… Он человек, а гоголевский Акакий уж полное ничтожество. Но дело не в них, а я, представьте, сделала маленькое открытие: я поняла, что «значительное лицо» в «Шинели» – это не кто иной, как Александр Христофорович Бенкендорф, собственною своею персоной.
Все совпадает, каждая черточка: и видимость доброты, и наружность, и бабник он отчаянный.
Я сказала, что завтра же непременно перечту «Шинель». Анна Андреевна заговорила о Гоголе, о его дружбе со Смирновой. Я сказала, что Гоголь, как человек, как личность, непредставим для меня.
– Не только для вас. Представить себе Гоголя никто не может. Тут все непонятно, от начала и до конца. Из отдельных черт ничего не складывается. Даже Лермонтова легче вообразить себе: гусар, нахал… А Гоголя – ни за что. И никогда не поймут… А знаете, я догадалась, почему он со Смирнихой дружил: оба они без памяти любили Украйну.
Она спросила, что я сейчас читаю? Когда я ответила «дневники Толстого подряд», разговор перешел на Толстого и Достоевского.
– Мы, модернисты, – сказала Анна Андреевна, – ошибались, противопоставляя их друг другу. В действительности они похожи и делали одно дело, только один внутри церковной ограды, другой вовне. (От старца Зосимы, впрочем, монахи тоже в ужасе были.) Оба они – великие учителя морали и оба пеклись об одном… А вы заметили, – спросила она, помолчав, и лицо ее мгновенно дрогнуло и переменилось, все, от подбородка до челки, словно скомкалось, и эта молния, которой я не ожидала, которая внезапно, без всякой подготовки и постепенности настигла ее лицо, оказалась озорной, прелестной, забытой мною улыбкой, – вы заметили, что сегодня я обращаюсь с вами, как некогда Нечкина в Ташкенте со мной? Помните? История и история литературы? Вы помните ее первый визит?