Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 (Чуковская) - страница 37

– Работала три часа, глянула в зеркало – губы посинели… Такой трудный! – объяснила она[29].

Показала мне подстрочник, по ее словам «совершенно немотствующий». Он сделан каким-то старым специалистом. Тут же на полях карандашные разъяснения более молодого, более толкового китаеведа. И – крохотный китайский иероглиф, который ее очень трогает.

Она спросила, читаю ли я статьи Гладкова о языке и что о них думаю. Я их изо всех сил обругала.

– Клинический случай старческого маразма, – сказала Анна Андреевна. – Как можно такое острое заболевание демонстрировать на всю страну!>15 – И, бросив гладковскую чушь, заговорила о языке Замоскворечья.

– Пойдешь в баню и слушаешь банщиц: «а татары-то разодралися» – словно симфонию… Дивно говорит Борис Леонидович, чисто по-московски, лучшего языка я не слыхивала. И сестры Игнатовы. Фонетически определить, в чем тут дело, я не могу, но наслаждение их слушать>16.

Затем разговор коснулся Чехова, и она снова отозвалась о нем неодобрительно – как это бывало уже столько раз!

Я пожаловалась на свою неудачу в кино со сценарием «Анны на шее»: когда я истратила на работу уже несколько месяцев, начальство вдруг спохватилось, что в рассказе нет положительного героя.

– «Попрыгунья» была бы, пожалуй, более проходима, – сказала я, – там все есть, что требуется: и отрицательная героиня, и положительный герой…

– И высмеяны люди искусства, – сейчас же сердито подхватила Анна Андреевна, – художники. Действительно, все, что требуется!

Я высказала предположение, что, быть может, там не люди искусства, а люди при-искусстве, возле-искусства…

– Ну да, Левитан!? – перебила меня Анна Андреевна. – Ведь Рябовский – Левитан… И заметьте: Чехов всегда, всю жизнь изображал художников бездельниками. В «Доме с мезонином» пейзажист сам называет себя бездельником. А ведь в действительности художник – это страшный труд, духовный и физический. Это сотни набросков, сотни верст не только по лесам и полям с альбомом, но и непосредственно перед холстом. А сколько предварительных набросков к каждой вещи! Мне Замятины, уезжая, оставили альбомы Бориса Григорьева – там тысячи набросков для одного портрета. Тысячи – для одного.

Я спросила, чем же она объясняет такую близорукость Антона Павловича.

– По-видимому, Чехов невольно шел навстречу вкусам своих читателей – фельдшериц, учительниц, – а им хотелось непременно видеть в художниках бездельников>17.

Осведомилась, что я сейчас читаю. Я читаю и читаю Фета. Прочла ей наизусть: «Ель рукавом мне тропинку завесила», «Я болен, Офелия, милый мой друг», «Снова птицы летят издалёка»; она просила «Еще! еще!» и я читала еще и еще.