Когда я открыл дверь фотомагазина, звякнул колокольчик. Десять минут спустя я стоял на тротуаре, сжимая в руке четыре одинаковые фотографии самого себя. Я посмотрел на них. Меня можно назвать как угодно. Но уж точно не красивым. Я засунул один из снимков к себе в бумажник, рядом с газетной фотографией Исаака. Остальные выкинул в мусорный бак.
Я поднял голову. Через дорогу был универмаг «Блумингдейл». Я туда заходил раз или два, чтобы продавщица из парфюмерного отдела побрызгала на меня духами. Что сказать — это свободная страна. Я ездил вверх и вниз на эскалаторе, пока не нашел на нижнем уровне отдел с костюмами. На этот раз я сначала посмотрел на цены. Один темно-синий костюм продавался со скидкой и стоил двести долларов. Похоже, размер был мой. Я взял его в примерочную и надел. Штаны были слишком длинные, но этого и следовало ожидать. Рукава тоже. Я вышел из кабинки. Портной с сантиметром на шее жестом предложил мне встать на подставку. Я шагнул вперед и сразу вспомнил, как мать посылала меня к портному за новыми отцовскими рубашками. Мне было лет девять. Может, десять. В комнате у портного стоял полумрак, в углу толпились манекены, будто ждали поезда. Портной Гродзенский склонялся над швейной машинкой, нажимая ногой на педаль. Я завороженно наблюдал за ним. Каждый раз в руках у него под взглядами манекенов безжизненные куски ткани превращались в воротники, манжеты, сборки, карманы. «Хочешь попробовать?» — спросил он. Я сел на его место. Он показал, как привести машинку в действие. Я смотрел на иголку, которая двигалась вверх и вниз, оставляя после себя чудесную цепочку голубых стежков. Пока я нажимал на педаль, Гродзенский вынес рубашки отца, завернутые в коричневую бумагу, и жестом позвал меня за прилавок. Он достал еще один сверток в такой же коричневой бумаге. Осторожно вынул оттуда старый журнал. И что? Он был в идеальном состоянии. Гродзенский держал его кончиками пальцев. Внутри были черно-белые фотографии женщин с нежной белой кожей, они будто светились изнутри. На них были платья, подобных которым я никогда раньше не видел: платья из чистого жемчуга, перьев и бахромы, платья, которые открывали ноги, руки, форму груди. Одно лишь слово сорвалось с губ Гродзенского: «Париж». Он молча переворачивал страницы, а я молча смотрел. Наше дыхание оседало на глянцевых фотографиях. Может быть, Гродзенский с тихой гордостью показывал мне все это, чтобы я понял, почему он всегда тихонько напевает во время работы. Наконец он закрыл журнал, засунул его обратно в бумагу и вернулся к работе. Если бы кто-то сказал мне, что Ева съела яблоко для того, чтобы Гродзенские этого мира могли существовать, я бы вполне в это поверил.