Пора летних каникул (Сидельников) - страница 70

Павка подумал-подумал и согласился: пожалуй, Глеб и в самом деле все хорошо объяснил.

Мы разошлись. Вилька помчался на вокзал, Павка — в горком комсомола (вдруг все-таки о нас там вспомнили), Глеб и я — по домам. Договорились встретиться на дежурстве.

Дома было тихо, тоскливо и попахивало эвакуацией, хотя о ней никто и не заикался. Мама сняла с окон занавески, уложила чемоданы. Только книги по-прежнему стояли на стеллажах. Но я понимал: если что случится, книги и прочее придется бросить. Впрочем, бросить — это перестраховка. Не дойдут немцы до Днепра — кишка тонка! И все равно тревога не оставляла. И очень жаль маму. Бедная! Уж лучше бы меня призвали, все легче. А так… Я уже сбегал из дому.

Произошло это в Ярославле. Мне было тогда одиннадцать лет. Меня усиленно учили играть на рояле. С болью в сердце долбил я идиотские упражнения Ганона.

Ганон представлялся мне костлявым злодеем с громадной дирижерской палочкой в желтых костлявых пальцах, которой он, содрогаясь от наслаждения, лупит по головам мальчишек и девчонок, когда они не совсем чисто отбарабанят его бесконечные «тра-та-та-ти-та-ти-та-ти-та-ти тру-ту-ту-ти-ту-ти-ту-ти».

Мне было страшно, и, должно быть, поэтому я довольно резво выстукивал его нелепые выкрутасы, вывихивающие пальцы.

А учительница восторгалась моими успехами и все твердила маме и папе, что я одаренный мальчик, настоящий вундеркинд. Она говорила им об этом по секрету, но я догадывался обо всем. Еще бы не догадаться, если она выжимала из меня все соки. Не успел я разучить какую-то муру под названием «Веселый крестьянин, возвращающийся с работы», как меня заставляли, барабанить вальс из «Фауста». После вальса на меня обрушились всякие другие штуки. А потом пошло!.. Полонез Шопена, прелюды Рахманинова, седьмой вальс Шопена…

Все было бы ничего: Мне уже нравилось играть на рояле, хотя порой брало зло: ребята бегают купаться на Волгу, играют в футбол, воруют в чужих садах яблоки, а я, как последний остолоп, гоняю нескончаемые сочинения Ганона. И все же я терпел. Рахманиновские прелюды меня даже захватили. Однако учительница была почище Ганона, — она тащила все новые и новые тетради с нотами.

Я взбунтовался из-за «Турецкого марша» Моцарта. Его, видите ли, следовало играть так, чтобы выходило воздушно, бисерно. И это меня бесило. — Кроме того, меня бесило название. Почему — «Турецкий марш»?! С таким же успехом этот марш мог называться малайским, бразильским, огнеземельским.

И я, назло учительнице, стал буксовать. Две недели она тщетно добивалась от меня бисерности и воздушности. Я стоял на своем. Она упорствовала, в раздражении щелкала меня по пальцам линейкой, которой обычно дирижировала. Я косился на свою мучительницу, и во мне все кипело. Физиономия у нее была, как у лилипутки — моложавая и обрюзглая. Теперь-то мне понятно, что я имел дело со старой девой, но тогда я считал ее ведьмой, приспособившейся к Советской власти.