— Поселяемся, — ответил учитель.
— Угу, — сказал я.
Учитель свистнул сквозь зубы и залез на постель. Удобно устроился, плотно закутался в одеяло.
— Я к ним туда заходил, — сказал он и вздохнул. — Эх, боже, боже.
— Угу, — ответил я.
— Уже целых два месяца едут. Здесь стоят четвертый день. И неизвестно… — сказал учитель. И повернулся лицом к стене.
— Угу, — сказал я.
Поезд загудел и тронулся. Лязгнули на стыках колеса. Пройдя мимо цистерн, платформ и порожних вагонов, поезд по главному пути подкатил к перрону.
Перрон, нависший над городком, был забит народом. На ступеньках сидели проезжие со своими узлами. Усталые, в измятой одежде. У барьерчика стоял оркестр железнодорожников в черных мундирах. Дирижер махнул палочкой, и оркестр заиграл гимн.
— Эх, боже, — сказал учитель, не поворачиваясь от стены.
Девочки-школьницы, подойдя к поезду, подавали в окна букеты гвоздик. Женщины во всем белом, в чепцах, разносили вдоль вагонов горячее какао в фаянсовых кружках и свежие булочки с маслом. Чахоточные дети, привезенные пульманом, теснились в окнах, смеялись, глядя на оркестр, и хлопали в ладоши.
— Н-да, — сказал я и отошел от окна. Растянулся на постели и, подложив руки под голову, тупо уставился в потолок.
Я живу в комнате, где на месте окон — два выгоревших проема. В одном — крепкие, хотя и слегка заржавелые решетки. На подоконнике другого стоит полная бутыль вишневой наливки и валяется скомканное рукоделие.
Из мебели, расставленной на полусгнившем полу сразу после освобождения города, наибольшую ценность представляет шкаф, так как на верхней полке в нем припрятаны: коробка американских сардин, две жестянки с бисквитами и офицерский резиновый плащ, купленный в одном DP Camp[137] за восемь пачек сигарет «Кэмел». На средней полке стоит пишущая машинка марки «Континенталь», которая мне обошлась в тридцать долларов. Больше всего на ней, вероятно, заработал сшивающийся при гостинице спекулянт с развязными манерами земляка-варшавянина. На нижней полке лежат четыре пары носков и полкило помидоров в пакете.
По потолку лазают пауки.
Солидный диван, о котором кто-то предусмотрительно позаботился, я ненавижу: он — как лагерные сенники — нафарширован блохами и клопами. Когда вечер не предвещает к ночи дождя, я беру подушку и два мохнатых канадских пледа, собственность одного старосты из лагеря «Аллах», и отправляюсь спать в городской сад, где полно парочек и пьяных милиционеров, палящих из автоматов в луну.
Днем же я сижу за круглым столиком красного дерева, добытым в квартире убитого немца, и, задыхаясь от жары, пишу, пока не стемнеет. При этом я беспрерывно чешусь, потому что тело мое горит, точно припекаемое углями.