— Четыре часа, и проваливай к дьяволу!
Я шел по мосту. Настил дрожал. Ночь подернулась тусклой синевой, стал угадываться залив. Должно быть, светало. Вега пылала ярким огнем, и ватными шарами догорали фонари на молах.
Я остановился на мосту, сжал мокрые перила и позвал в ночь, в ветер и море: «Хатидже!» Запел первый пароходный гудок, охрипший от сна. Я поднял голову, и горький ветер обдул воспаленное лицо.
Я снова заблудился. Что за дьявольщина! Море шумело то справа, то слева. Тот же пьяный моряк шел сзади, спотыкался и кричал:
— Четыре часа — детское время. Выпьем английской горькой, братишка. Я капитан Шевченко с «Трувора», чтоб мне домой не дойти.
Я пошел с ним в ночной трактир и пил английскую водку. Утро шумело за окнами. Порт густо дымил. Приходили корабли из Ливерпуля и уходили в Трапезунд. Радость спала на душе, свернувшись теплым пушистым котенком, горланили матросы, и жизнь звенела, как лед у причалов.
Капитан рассказал много занятных историй, но я их не помню. Запомнилась только замечательная брань, синева и крепчайшая английская водка.
Капитан пел, засыпая:
За юных женщин, прекрасных женщин,
Хотя бы раз любивших нас.
Я пришел домой утром. На душе было чисто, будто я омыл ее водой со снегом.
В комнате было холодно.
Темными лапами висели за окнами ветки акаций.
Внизу на старых часах пробило пять. Пять медленных разбитых ударов.
Тихо кружилась голова.
— Отчего это так хорошо, отчего? — спрашивал я едва слышно. Мне жутко вспомнить все до конца.
Я снова выхожу. Я иду по бульвару. Легкой водяной пылью ложится туман на влажную землю. Листья истлели, их не отличишь от земли. Медленно вырастают тени — это женщины несут на рынок корзины с овощами.
Я закурил. Около спуска ночной сторож попросил папиросу. Спичка загорелась в сыром воздухе мутным оранжевым ореолом. У сторожа было красное мокрое лицо и обвисшие усы.
Я купил коробку папирос у мальчишки в дырявой кацавейке и дал ему золотой. Это были мои последние деньги. Я думал о прекрасных книгах, о тысяче услуг, которые я готов сделать всем, каждому, ради этой поверившей в меня девушки.
«Хатидже», — медленно подумал я и закрыл глаза, уже скованные сном. Я вернулся в номер. Солнце горело на спущенных шторах. Крепкий сон быстро согрел меня. Чем-то громадным было пронизано все это молчаливое утро.
Неожиданно приехал Винклер. Он осунулся, па щеках появились черные впадины. Рассказывал, что Алексей пьянствует и много пишет в газетах.
Днем мы пошли в Приморский сад. Гравий трещал под ногами, наши следы наливались водой.
— Люблю я море, — сказал Винклер, остановившись на берегу. Волны шумели у каменных ступеней, покрывали их пеной и водорослями. — Даже таким люблю, мертвым, свинцовым.