Дождь постукивал по скамейкам, по деревянным перилам террасы. Мокрые воробьи прятались в кустах, черные, изъеденные холодом клумбы блестели от влаги. Мы сели в обветшалой беседке. Сморщенный дикий виноград висел у белых колонн.
— Хандра у меня, — сказал Винклер и посмотрел на море. — Дрянная хандра, будто бы целый месяц я ночевал в кабаках и надышался блевотиной. Все время сверлит в голове, как штопором. И болит затылок.
Я промолчал.
— Дурацкий ум, — сказал он, раздражаясь, и оборвал черный стебель винограда. — Я смотрю на все и осуждаю, как прокурор. Мне все не нравится. По утрам я встаю и тотчас же наливаюсь ненавистью. Мне скучно. На днях была такая история. Ты знаешь Федора? Он недавно пришел ко мне — у него заболел мальчик. Если бы ты его видел, этого мальчика. Ему два года, он очень веселый. Голова у него вся в золотом пуху.
— Да, так вот, — сказал Винклер и вздрогнул, как будто ледяная капля попала ему за шиворот. — Да, так вот — третьего дня этот мальчик умер от воспаления легких. В комнате было очень холодно, не было денег на дрова. Он всю ночь дрожал, а утром, когда было уже поздно, Федор прибежал ко мне. Я отдал все деньги, я бросился к Алексею, Алексей пошел в редакцию и обобрал Днестропуло — но было поздно. Мы метались, звали докторов, я даже молился первый раз в жизни. Алексей матерился и проклинал всех и все. Как-то вдруг мы поняли, что этот мальчик дороже всего на свете, что его воробьиная душа выше всего, чем мы жили. Тогда я понял такие простые вещи, как материнство и смерть. Понял, какая бездна печали заложена в этом дурацком человеческом сердце.
Он умер, а я всю ночь просидел в портовом притоне, слушал и смотрел, как матросы мучают женщин. Я был пьян. Я сидел за столом и говорил немке-бандерше о том, как пахнут волосы у маленьких детей. Бандерша позвала парня с простуженной шеей — голова у него была скривлена — и сказала:
— Выкинь эту заразу.
Я разбил в кровь прыщеватую рожу парня. Поранил бутылкой бандершу. За меня вступились матросы. Полиция опоздала. Девицы визжали и цеплялись за руки. Бандерша рвала волосы, как на еврейских похоронах, а мне казалось, что я кому-то обдуманно и жестоко мщу. Дома я развел черную краску и измазал все свои картины. Что это за идиотское занятие вообще — писать картины. Все стало пресным, ничего я не вижу впереди. Потом вот приехал сюда.
Зеленые волны пенились в дожде и брызгали в лицо соленой пылью. Я сказал:
— Нужна большая сила. Она есть у каждого. Я узнал ее недавно. Она все решит.
— Какая сила?
— Простое слово, Винклер. Любовь.