Фантики (Генис) - страница 14

Белый пудель шаговит, шаговит,
Черный пудель шаговит, шаговит.

Пьянящий ритм труда, рвущее мышцы напряженное усилие есть предназначение тела, следовать которому теперь взялись культуристы всех стран и народов. Когда я пришел прощаться с “Бурлаками”, у меня созрел проект эксплуатации 37 тысяч нью-йоркских амфо-марафонцев. Я предложил уменьшить дистанцию, но прицепить к ним барки, направляющиеся вверх по Гудзону. Оказалось, однако, что мой экологически чистый и нравственно безупречный план опоздал. В Угличе любителей экстремального отдыха уже собирают в ватаги. Не исключено, что мы их еще увидим на Олимпийских играх.

Акмеист леса

Шишкин

Иван Шишкин

Утро в сосновом лесу,

1889

Холст, масло. 139 х 213 см

Государственная Третьяковская

галерея, Москва


Из всех сюжетов для вышивания крестиком наибольшей популярностью пользуется “Утро в сосновом лесу” – картина, которую молва перекрестила в “Три медведя” с тем же артистическим пренебрежением к числительным, с каким Дюма назвал роман про четырех друзей “Три мушкетера”. Как знает каждый, кто пробовал, вышивка требует не только беззаветной любви к оригиналу, но и дзен-буддийского упорства. Поскольку медитация не бывает пошлой, все эти народные гобелены обладают внехудожественной ценностью. Они служат конденсатором жизненной энергии, которую любители фэн-шуй зовут “ци”, а остальные – как придется. Обычно на панно из мулине уходит четыре месяца, с “Мишками” – даже больше, но это еще никого не остановило, потому что мишки требуют жертв.

Шишкинская картина так глубоко въелась в кожу нации, что стала ее родимым пятном. Однако постичь тайну этого холста можно лишь тогда, когда мы на время разлучим лес с медведями. Сделать это тем проще, что звери пришли на готовое. Шишкин пригласил их на полотно, рассчитывая не столько оживить, сколько обезвредить свой бесчеловечный пейзаж.




Людям здесь и в самом деле не место – на картине его для них просто нет. Лес начинается, как поэмы Гомера: in medias res. Выпадая со стены на зрителя, пейзаж не оставляет ему точки зрения. Таким, обрезанным сверху рамой, мы бы увидели лес, глядя на него сквозь амбразуру дзота. У нижнего края ситуация хуже. Наткнувшаяся на границу иллюзии с реальностью земля, не выдержав напора, вздыбливается, опрокидывая старую – царскую – сосну. Обнаженные, выдранные с мясом корни, переломленный в поясе ствол, бурая увядшая крона – мрачная сцена лесной катастрофы. Ее свидетели – другие сосны – составляют мизансцену, удивляющую выразительностью позы и жеста. Одни отшатнулись, будто в ужасе, другая, в центре, напротив, остолбенела от случившегося. Те, что сзади, тянутся из тумана, чтобы узнать подробности. Каждая не похожа на других, да и на себя-то – не очень. Индивидуальность дерева схвачена с той почти шаржированной остротой, которая позволяет ему дать имя или хотя бы кличку. Сосны, конечно, того заслуживают.