Чувствовал ли Бен на себе ее взгляд, как его чувствовал бы человек? Иногда он оборачивался на нее, когда она смотрела, — не часто, но такое случалось, их глаза встречались. В свой взгляд Гарриет вкладывала догадки и вопросы, собственную нужду и страсть знать о нем больше — в конце концов, она дала ему жизнь, носила его восемь месяцев, пусть чуть не умерла от этого; но Бен не улавливал вопросов, которые она задавала. Безразлично, небрежно, он снова отводил взгляд, переводил глаза на лица своих приятелей, своих последователей.
И видел — что?
Вспоминал ли он когда-нибудь, что она — его мать, хотя что это значило для него? — нашла его в том месте и забрала домой? Увидела его жалким полумертвым птенцом в смирительной рубашке? Знал ли он, что из-за того, что она вернула его сюда, дом опустел и все разбежались, оставив ее одну?
Снова, и снова, и снова: «Если бы я оставила его умирать, то все мы, так много людей, были бы счастливы, но я не смогла этого сделать, и потому…»
А что будет с Беном теперь? Он уже знает о полузаброшенных зданиях, пещерах, гротах и логовах большого города, где живут люди, которым не нашлось места в обычных домах и жилищах: должен знать, ведь где еще он обретался те дни и недели, когда уезжал из дома? Если они и дальше будут мешаться с большими толпами, вливаться в стихию, которая ищет острых ощущений в бунтах и уличных боях, Бен и его друзья скоро станут известны полиции. Такого, как он, трудно не заметить… Хотя есть ли причина так говорить? Никто из представителей государства ни разу не разглядел Бена, с самого дня его рождения… Когда Гарриет увидела его по телевизору в той толпе, на нем была куртка с поднятым воротом и шарф, он выглядел как младший брат, например, Дерека. Его приняли бы за плотного школьника. Надел ли он эту одежду для маскировки? Означало ли это, что он понимает, как выглядит? Каким он себя видит?
Захотят ли люди разглядеть его, понять, кто он такой?
Никакие власти точно не станут, не захотят — иначе им придется брать на себя ответственность. Ни учитель, ни врач, ни психиатр не смогли сказать: «Вот что он такое», — и так же не смог бы ни один полицейский, судебный эксперт или социальный работник. Но если представить, что однажды кто-то, увлеченный изучением человеческой породы, скажем, антрополог нетрадиционного толка, увидит Бена, например, стоящим на тротуаре или в суде и объявит правду, признает странность Бена… Что тогда? Не грозит ли Бену даже тогда, что его принесут в жертву науке? Что с ним будут делать? Вспорют его? Препарируют эти его подобные палкам кости, эти глаза и выяснят, почему его речь так груба и неуклюжа?