— Раз так, давай перейдем к вещам серьезным! — предложила тут же Ванда. — Кристиана мне говорила о твоей любви к своей профессии, — начала она после короткого раздумья. Она обдумала каждое слово, чтобы быть более убедительной. — Так вот, я не могу поверить, не могу допустить, что кто-то может быть увлечен своей работой до такой степени, чтобы принести ей в жертву все остальное! Почти всегда за этим кроется лицемерие или корысть. Когда же есть конкретные доказательства, то это происходит подсознательно, и, например, Фрейд мог бы точно сказать, каким образом…
— Тебе не кажется, что ты абсолютизируешь это понятие? Что сознательно или подсознательно упрощаешь вопрос, вульгаризируешь, наконец? — спокойно возразил Думитру.
— Нисколько, — ответила Ванда непреклонно. — Нами правит эрос. Только отсутствие страсти оставляет место для других увлечений.
Зазвонил телефон. Думитру приглашали на заседание совета коммуны: в уезд нужно было дать сведения о выполнении плана военной подготовки патриотической гвардии. Его присутствие было необходимо.
— Я очень сожалею, — извинился он перед Вандой, вызывая по телефону машину. — Подать к воротам! — приказал он коротко начальнику гаража.
— В ближайшие дни у нас будет время разобраться как следует в этом «вопросе», — обнадежила его Ванда, вставая с кресла.
Они вышли вместе и расстались у ворот. Ванда пошла домой, а Думитру зашагал к ожидавшей его «дачии». Только по дороге он вспомнил о присланном Кристианой пакетике, оставшемся нетронутым на столе.
Ванда приехала в Синешти, чтобы убежать от самой себя, от грусти, неизменно на нее нападавшей перед праздниками. А еще потому, что никогда не отказывала себе в новых впечатлениях. Она позволяла себе удовольствие верить во все хорошее, были на то основания или нет. Это была ее слабость, но она оборачивалась силой, потому что помогала ей оправиться после разочарования!
Ванда тяготилась праздниками, они усиливали в ней чувство бесполезности, бессмысленности жизни. Она переносила тяжело все праздники, но на Новый год как-то особенно остро ощущала одиночество, даже не как бремя, а как увечье. Она не понимала, как люди могут быть веселыми при подобных обстоятельствах. Она смотрела телевизор, слушала радио, видела рабочих, интеллигентов, некоторые давали интервью, чувствовалось, что она счастливы, что полны какой-то особой радостью…
И было странно, что именно она, привыкшая жить только в настоящем и только ради него, не умела в эти тягостные часы, которые она делила только с одним преданным другом — магнитофоном, задать себе ясный вопрос: «Почему?» Она засыпала поздно, дав волю слезам, стекающим с разгоряченных щек на смятую подушку. Это были слезы отчаяния и раненого самолюбия, беспомощности и печали, зависти к счастью других женщин, которые сейчас не одни. Постепенно она успокаивалась, слезы приносили облегчение. Она засыпала, а наутро просыпалась разбитая, с тяжелой головой и ощущением пустоты в душе.